Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Война девочки Саши
Шрифт:

Задние комнаты были до потолка забиты сухим сфагнумом. Это мох такой. Его применяли для перевязок. И вместо ваты подходил, и какие-то природные антибиотики в нём были. И хранился хорошо. Только запах от него неприятный. Но это ничего.

Мы разбогатели, мама завела кроликов, вязала шапочки из их шерсти, шила платья, штаны, юбки, меняла это всё на продукты. Одежда есть, еда, крыша над головой, за окном никто не стреляет, бомбы не падают. Я на крыльцо выходила, прыгала через ступеньки, очень жалела, что ступенек мало, всего четыре. Я бы опять пролет в два прыжка перемахнула. Милуша надо мной смеялась.

В школе учили плохо. Какие тогда учителя в деревне, в глуши. А я очень хотела научиться читать. Достану книгу «Чембиоки» (это

такие вязаные ботинки у марийцев или татар), сижу на крыльце, химический карандаш слюню и каждую строчку аккуратно подчёркиваю, как будто читаю.

Весной ещё одно развлечение появилось. Начали коров выгонять на пастбище, так я выбегала смотреть. Коровы по улице идут, мычат, каждая в свой двор заходит, как дрессированные. Для нас, городских девчонок, цирк и зоопарк. Однажды одной корове что-то не понравилось, она меня боднула. Рог уткнулся в забор рядом с моими рёбрами. Я тогда испугалась и с тех пор только издалека за стадом наблюдала.

Милуша подросла, вытянулась, худая, длинная, одни локти и коленки, да ещё волосы стриженые после тифа во все стороны торчат. Бегала с девчонками деревенскими, а я сзади бегу: «И я! И меня возьмите!» А ей со мной уже неинтересно, у них свои секретики, шушуканья. Остановится:

– Иди домой, это не для маленьких!

А мне обидно. Стою, реву в три ручья. Сейчас-то я её понимаю. Что делать девочке-подростку с малолеткой. А тогда очень обидно было.

В Тоншаево мы прожили долго, но так и не прижились. Были мы там чужие и не к месту. Марийцы вроде и свои, советские, но какие-то неопрятные казались. Под рубахами не носили белья. Могли остановиться посреди улицы, ноги расставить и справлять нужду. В классе крик, гам. Я хочу учиться, а мои одноклассники не хотят, прыгают по партам, учитель для них – пустое место.

В 1945-м, под конец войны маме написали знакомые из Ленинграда:

«Надя, немедленно возвращайтесь, а то займут комнаты. В городе появляются какие-то люди, захватывают жильё, потом ничего не докажете».

Мама собралась в один день.

В июле 1945-го мы вернулись в Ленинград. Комната наша страшная, обои лохмотьями висят, на дубовом паркете – толстый слой земли, кто-то прямо в комнате выращивал картошку, вся мягкая мебель, что осталась (диван и два стула), вспороты, пружины торчат, кто-то что-то искал. Стёкол нет, окна забиты фанерой. Подоконник мраморный, белый, я на нём сидеть любила, так весь исцарапан, скверные слова вырезаны. От бабушек и следа не осталось. Ни записки, ни тряпочки.

Первое время жили у маминой подруги, инженера Веры Сергеевны. Мама с Верой Сергеевной очень долго дружили. У них даже была договорённость, что если кто-то из них заболеет тяжело, смертельно, то подруга заболевшей «поможет». Мама была химиком, знала, как всё быстро сделать. Говорила:

– Я лежать не буду!

И не пришлось. Умерла быстро. Но об этом рано ещё. В сентябре мама говорит Милуше:

– Веди Наташу во второй класс.

А там не хотели брать. Сказали, первый класс в деревне не считается. Я еле читала, писала какие-то закорючки вместо букв. Предлагали идти опять в первый. А мама пошла и единственный раз в жизни поругалась. Взяли во второй.

Она всё боялась, что не доживёт, не доучит нас с Милушей. Поэтому торопила, не могла целый год пропустить.

После школы у меня мысли не было куда-то ещё поступать. Только в медицинский. Не поступила я с первого раза, конкурс был такой, что двух ошибок мне хватило, чтоб обошли. Сижу в своей комнате, реву в три ручья.

Мать позвонила отцу, тот приехал, по своим каналам устроил меня в педиатрический. А мне и ладно. Хоть педиатром, хоть лором. Я буду врачом!

Скоро Вовка родился, сын мой. Мне в институт нужно, маме на работу. Мама опять категорично: учись, не пропускай! Кто с сыном сидеть станет? Надо няньку

искать. А где её найдёшь, все занятые, серьёзные, а бабушки блокаду не пережили. Август уже, а няньки нет. Я в отчаянии выбегаю в сквер, пристаю к старушкам, которые там на скамеечках сидят:

– Не пойдёте ли в няньки к мальчику?!

А старушки в шляпках, интеллигенция петроградская, смотрят на меня с ужасом, шарахаются: что вы, девушка?!

У отца в больнице работала баба Груня. Санитаркой в морге. Она пошла. Добрейшая была женщина, Вовку, как своего внука, любила.

Когда начала работать педиатром, нас в отделении было четверо. Все молодые, год-два после университета.

Первый вызов свой помню до сих пор. Зверинская улица была, рядом с зоосадом. Прихожу, ищу дом, квартиру. Звоню. А накануне мне мама кольцо подарила с александритом. Обычно александрит не дарят: примета плохая. Но мама в плохие приметы не верила. Сказала:

– Это тебе на удачу.

Я звоню и смотрю на свою руку с кольцом. Страшно было. В голове пусто. А вдруг не разберусь, вдруг наврежу ребёнку. Дверь открыли, а там мальчишка с хроническим тонзиллитом. Всё по учебнику. Классика. Летела оттуда, как на крыльях. Кольцо на бегу целовала. Страх как рукой сняло.

Был ещё такой случай. Вызвали к еврейской семье. Новорожденный у них, несколько дней от роду. Маме лет сорок, полная такая дама, бабушка при ней, такая же полная и бестолковая. Ребёнок больной, худой, а маме на работу надо. Так я прямо на рецептурном бланке написала:

«Освобождение гражданке Фридман с 1-го по 30-е от работы в связи с болезнью сына!»

Она с этой филькиной грамотой пошла на работу, и её отпустили.

Мне очень нравилось лечить. Ходила по вызовам до одиннадцати ночи. Приходила домой и садилась писать карточки. Мама ругалась, грозила всё моё хозяйство в окно выбросить.

Потом я оставили педиатрию, научилась делать бронхоскопию и перешла работать в госпиталь инвалидов войны. Там работал потрясающий хирург Николай Васильевич Путов, его комиссуротомии считались шедевром.

Бронхоскопия в те годы была страшно мучительной процедурой. Бронхоскопы сейчас гибкие, а тогда были железные. Пациента держали втроём, чтоб он не дёргался. Назначали только в крайнем случае, потому что травмы случались. Но куда было деваться, делали, учились.

Только начала работать, сразу же сделала страшную ошибку. Перелила пациенту не ту кровь. У нас в отделении была процедурная сестра – пожилая очень строгая дама. У неё все врачи по струнке ходили. Гоняла молодёжь, могла накричать. Боялась я её и не любила. И вот как-то ношусь по отделению, а одному из моих пациентов надо было кровь перелить. Иду в процедурку, медсестра сует мне штатив с кровью. А я нет чтоб проверить, ноги в руки – и бегом прочь, пока не попало. Поставила иглу, села рядом. Тогда врачи контролировали процесс переливания, сидели рядом с пациентом.

Не прошло и пяти минут, пациент кричит:

– Поясница болит!

Я сразу сообразила, что не ту кровь ему дала. Выдернула иглу, побежала за помощью. Спасли его тогда. А меня на утренней пятиминутке, конечно, ругали сильно. Да я и сама знала, что виновата.

Когда Сталин умер, я ревела. Взяла какую-то фотографию из газеты, поставила перед собой и проревела весь день. Это же наш мир разрушился. Я его всю жизнь знала. Он всегда как будто рядом был. Родилась – он уже был, в Ленинграде в блокаде он был где-то рядом, думал о нас. В школе над доской его портрет висел, наблюдал, как мы учимся. А тут не стало его. Поэтому и рыдала. Мать мимо на цыпочках ходила, воду мне стаканами носила. Сейчас вспоминать смешно и стыдно, а тогда была, конечно, трагедия. Крах цивилизации.

Поделиться с друзьями: