Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Война и мир. Первый вариант романа
Шрифт:

— Нет, идут, стреляют и пугают друг друга. Головнин, адмирал, рассказывает, что в Японии все искусство военное основано на том, что рисуют картины изображения ужасов и сами наряжаются в медведей на крепостных валах. Это глупо для нас, когда знаем, что это наряженные, но мы делаем то же самое. «Опрокинул русских драгун… сошлись в штыки». Этого никогда не бывает и не может быть. Ни один полк никогда не рубил саблями и не колол штыками, а только делал вид, что хочет колоть, и враги пугались и бежали. Вся цель моя завтра не в том, чтобы колоть и бить, а только в том, чтобы помешать моим солдатам разбежаться от страха, который будет у них и у меня. Моя цель только, чтобы они шли вместе и испугали бы французов и чтобы французы прежде нас испугались. Никогда не было и не бывает, чтобы два полка сошлись и дрались, и не может быть. (Про Шенграбен писали, что мы так сошлись с французами. Я был там. Это неправда: французы побежали.) Ежели бы сошлись, то кололись бы до тех пор, пока всех бы перебили

или переранили, а этого никогда не бывает. В доказательство тебе скажу даже, что существует кавалерия только для того, чтобы пугать, потому что физически невозможно кавалеристу убить пехотинца с ружьем. А ежели бьют пехотинца, то когда он испугался и бежит, да и тогда ничего не могут сделать, потому что ни один солдат не умеет рубить, да и самые лучшие рубаки самой лучшей саблей не убьют человека, который бы даже не оборонялся. Они только могут царапать. Штыками тоже бьют только лежачих. Поди завтра на перевязочный пункт и посмотри. На тысячу ран пульных и ядерных ты найдешь одну холодным оружием. Все дело в том, чтобы испугаться после неприятеля, а неприятеля испугать прежде. И вся цель, чтобы разбежалось как можно меньше, потому что все боятся. Я не боялся, когда шел с знаменем под Аустерлицем, мне даже весело было, но это можно сделать в продолжение получаса из двадцати четырех. А когда я стоял под огнем в Смоленске, то я едва удерживался, чтобы не бросить батальон и не убежать. Так и все. Стало быть, все, что говорится о храбрости и мужестве войск, все вздор.

Теперь второе: распоряжений никаких главнокомандующий в сражении никогда не делает, и это невозможно, потому что все решается мгновенно. Расчетов никаких не может быть, потому что, как я тебе говорил, я не могу отвечать, чтобы мой батальон завтра не побежал с третьего выстрела и тоже чтобы не заставил побежать от себя целую дивизию. Распоряжений нет, но есть некоторая ловкость главнокомандующего: солгать вовремя, накормить, напоить вовремя и опять, главное, не испугаться, а испугать противника и, главное, не пренебрегать никакими средствами, ни обманом, ни изменой, ни убийством пленных. Нужны не достоинства, а отсутствие честных свойств и ума. Нужно, как Фридрих, напасть на беззащитную Померанию, Саксонию. Нужно убить пленных и предоставить льстецам, которые во всем совершившемся и давшем власть найдут великое, как нашли предков Наполеону. Ведь ты заметь, кто полководцы у Наполеона, и нас уверяют, что это все гении: зять, пасынок, брат. Как будто могло это так случайно совпасть: родство с талантом военным. Не родство совпало, а для того, чтобы быть полководцем, нужно быть ничтожеством, а ничтожных много. Ежели бы кинуть жребий, было бы то же.

— Да, но как же установились такие противоположные мнения? — спросил Пьер.

— Как установились? Как установилась всякая ложь, которая со всех сторон окружает нас и которая, очевидно, должна быть тем сильнее, чем хуже то дело, которое служит ей предметом. А война есть самое гадкое дело, и потому все, что говорят о войне, — все ложь и ложь. Сколько сот раз я видал людей, которые в сражении бежали или, спрятавшись, сидели, ждали позора и вдруг узнавали по реляции, что они были герои и прорвали, опрокинули или сломили врагов, и потом твердо и от всей души верили, что это была правда. Другие бежали от страха, натыкались на неприятеля, и неприятель бежал от них, и потом уверялись, что они, влекомые мужеством, свойственным сынам России, бросились на врага и сломили его. А потом оба неприятеля служат благодарственные молебны за то, что побили много людей (которых число еще прибавляют), и провозглашают победу. Ах, душа моя, последнее время мне стало тяжело жить. Я вижу, что стал понимать слишком много. А не годится человеку вкушать древа познания добра и зла.

Они ходили теперь перед сараем, солнце уже зашло, и звезды выходили над березками, левая сторона неба была закрыта длинными тучами, поднимался ветерок. Со всех сторон виднелись огни наши и вдалеке огни французов, казавшиеся в ночи особенно близкими.

По дороге недалеко от сарая застучали копыта трех лошадей и послышались гортанные голоса двух немцев. Они близко ехали, и Пьер с Андреем невольно услыхали следующие фразы:

— Война должна быть перенесена в пространство. Это воззрение я не могу достаточно восхвалить

— Почему же нет, даже до Казани, — сказал другой.

— Так как цель состоит только в том, чтоб ослабить неприятеля, то нельзя принимать во внимание потери частных лиц

— О, да, — послышался басистый, в себе самоуверенный немецкий голос, и Клаузевиц с другим немцем, важные люди при штабе, проехали.

— Да, перенести в пространство, — повторил, смеясь, князь Андрей. — В пространстве-тo у меня остался отец, и сын, и сестра в Лысых Горах. Ему это все равно.

— И все — немцы, и в штабе все немцы, — сказал Пьер.

— Это — море, в котором редкие острова русские. Они всю Европу отдали ему и приехали нас учить, славные учителя. Одно, что бы я сделал, ежели бы имел власть, это — не брать пленных. Что такое пленные? Это рыцарство. Они враги мои, они преступники все, по моим понятиям. Надо их казнить. Ежели они враги мои, то не могут быть друзьями, как бы Александр Павлович ни

разговаривал в Тильзите. Это одно изменило бы всю войну и сделало бы ее менее жестокой. А то мы играли в войну — вот что скверно, великодушничали и т. п. И все это великодушие от того, что мы не хотим видеть, как для нас бьют теленка, а кушаем его под соусом. Нам толкуют о правах, рыцарстве, о парламентерстве, щадить несчастных и т. д. Все вздор! Я видел в 1805 году рыцарство, парламентерство. Нас надули, мы надули. Грабят чужие дома, пускают фальшивые ассигнации, да хуже всего — убивают моих детей, моего отца и говорят о правилах и разумности. Одна разумность в том, чтобы понять, что в этом деле одна скотскость моя призвана. На ней и строить все. Не брать пленных, и кто готов на это, как я готов теперь, — тот военный, а иначе — сиди дома и ходи к Анне Павловне в гостиную разговаривать.

Князь Андрей остановился перед Пьером и остановил на нем странно блестящие, восторженные глаза, смотревшие куда-то далеко.

— Да, теперь война — это другое дело. Теперь, когда дело дошло до Москвы, до детей, до отца, мы все, от меня и до Тимохина, мы готовы. Нас не нужно посылать. Мы готовы резать. Мы оскорблены, — и он остановился, потому что губа его задрожала. — Ежели бы так было всегда: шли бы на верную смерть, не было бы войны за то, что П.И. обидел М.И., как теперь. А ежели война, как теперь, так война, и тогда интенсивность войск была б не та, как теперь. Мы бы шли на смерть, и им бы невкусно это было — вестфальцам и гессенцам в т. д. А в Австрии мы бы и вовсе драться не стали. Все в этом — откинуть ложь, и война так война, а не игрушка. Меня не Александр Павлович посылает, а я сам иду. — Однако ты спишь — ложись, — сказал князь Андрей.

— О нет! — отвечал Пьер, испуганно, соболезнующими глазами глядя на князя Андрея.

— Ложись, ложись, перед сраженьем нужно выспаться, — повторил князь Андрей.

— А вы?

— И я лягу.

И действительно, князь Андрей лег, но не мог спать, и, как только он услыхал звуки храпения Пьерa, он встал и до рассвета продолжал ходить перед сараем. В шестом часу он разбудил Пьерa.

Полк князя Андрея, находившийся в резерве, выстраивался. Впереди слышно и видно было усиленное движение, но канонада еще не начиналась. Пьер, желавший видеть все сражение, простившись с князем Андреем, поехал вперед по направлению к Бородину, где он надеялся встретить Бенигсена, предложившего ему накануне причислить его к своей свите.

XII

В шесть часов было светло. Утро было серое. «Может быть, и вовсе не начнут, может быть, этого не будет», — думал Пьер, подвигаясь по дороге. Пьер редко видел утро. Он вставал поздно, и впечатление холода и утра соединялось в его впечатлении с ожиданием чего-то страшного. Он ехал и чувствовал, что как будто он не проснулся еще, что будто он все еще с князем Андреем лежит на его турецком ковре, и говорит, и слушает его говорящим, и видит эти страшно блестящие, восторженные глаза и безнадежные, сдержанно-разумные речи. Он ничего не помнил из того, что говорил князь Андрей, он только помнил его глаза, лучистые, блестящие, далеко смотрящие куда-то, и одно только вводное предложение из всех его речей живо осталось в памяти Пьерa: «Война теперь — это другое дело, — сказал он, — теперь, когда дошло до Москвы, нас не нужно посылать, а все, от Тимохина до меня, в хорошие или дурные минуты готовы резать. Мы оскорблены». И губа князя Андрея дрогнула при этом. Пьер ехал, пожимаясь от свежести и вспоминая эти слова. Он проехал уже Бородино и остановился у батареи, где он был вчера. Пехотные солдаты, которых не было вчера, стояли тут, и два офицера смотрели вперед влево. Пьер посмотрел тоже по направлению их взгляда.

— Вот оно, — сказал один офицер.

Впереди показался дымок, и густой, звучный одинокий выстрел пронесся и замер среди общей тишины. Прошло несколько минут, войска, стоявшие тут, так же как и Пьер, вглядывались в этот дымок и вслушивались в этот звук и вглядывались в двигающиеся французские войска. Второй, третий выстрелы заколебали воздух, четвертый и пятый раздались близко и торжественно где-то справа, и как будто от этого выстрела проскакал кто-то мимо Пьерa, и тоже от этого выстрела мерно задвигались солдаты, заслоняя батарею. Еще не отзвучали эти выстрелы, как раздались еще другие, еще, и еще, сливаясь и перебивая один другой. Уже нельзя было ни считать, ни слышать их отдельно. Уже слышались не выстрелы, а с грохотом и громом катились со всех сторон громадные колесницы, вместо пыли распространяя голубоватый дым вокруг себя. Только изредка вырывались большие резкие звуки из-за равномерного гула, как будто встряхивало что-то эту невидимую колесницу.

Лошадь Пьерa стала горячиться, настораживать уши и торопиться. С Пьером сделалось то же самое. Гул орудий, торопливые движенья лошади, теснота полка, в который он заехал, и, главное, все эти лица, строгие, задумчивые, — все слилось для него только в одно общее впечатление поспешности и страха. Он спрашивал у всех, где Бенигсен, но никто не отвечал ему, все были заняты своим делом, которого не видно было, но присутствие которого видел Пьер.

— И что ездит тут в белой шляпе, — услыхал он голос сзади себя. — Поезжайте куда вам надо, а здесь не толкайтесь, — сказал ему кто-то.

Поделиться с друзьями: