Война и воля
Шрифт:
Разговор шел на польском. Для всех присутствующих был он понятен, а польский священник, скажи ему кто раньше о нужде знать по-русски, оскорблен этим, быть может, был бы безмерно. Получив пять лет школы на языке Речи Посполитой, Иван, Степанов сын, беседу понимал без напряжения.
– Не моя, пан Степан, на то воля имелась, – с досадой в голосе сказал поляк. – Работа. Приказание. Долг, в конце концов. Не своеволие. Политика. В Польше где политика, там религия. Служение господу когда оборачивалось службе государству. Однако же и слово божье иногда ложилось поперек политической линии, мы могли говорить о всех несправедливостях властей, что не прибавляло аппетита уже гражданской власти. И на всякие уступки нам власть требовала уступок для себя.
– Умом да языком всякое дело, любую пакость не трудно
– Справедлив твой гнев, пан Степан, понятна обида, – согласился ксенз. – Но иногда обстоятельства более властны над нами, чем наши желания. Не одну, видит всевышний, далеко не одну вашу церковь я посетил…
– За бесплатно? Во имя одной токмо веры? – миссионер, мать твою, непрошеный. Мы тебя звали? Мы вообще когда-нибудь что-нибудь у кого-нибудь просили, кроме оставить нас в покое?
– Пан Степан, позволь мне быть с тобой совершенно честным; не время и не место лукавить, понимаешь. И хотя обещано мне было управлять новым костелом в Лодзи, не именно это определило желание, с которым пришлось мне исполнить столь неприятную вашим приходам и, само собой, их священникам, миссию. Да, я доводил им приказ о ведении служб на польском языке, как никак прихожане церквей – подданные польского государства. В оправдание могу еще заметить, что заменить меня при несогласии было кем, я это понимал, как и то, что попаду в немилость. Помнил о семье. Никто не пожелает своим детям скудного быта и голодных глаз. Но любые бы соблазны отверг я, не чувствуя своей правоты…
– О матерь божья! В чем же правота? – не сдержавшись, перебил Степан. – Мало вам было? Ладно ребеночка, что от мамы русский язык принял и до семи лет только на нем говорил – в польскую школу отдай, ладно иди в ваше войско и забудь родной язык – так войско польским и зовется, терпимо; ладно всякие там бумаги государственные, справки-пиявки, тут вообще понятная штука, ладно книг на русском хрен сыщешь. Плохо, но не страшно. Так вот ведь что выдумали: родись от родителей и господа русским, а на тот свет отходи при молитве на польском, при молитве на том языке, каким создатель при рождении тебя вовсе и не наделял. Не грех ли? Никакое доброе сердце здесь не сдюжит. И, если я правильно знаю, в пребывание ваше под царевой властью мы вашим священникам никаких указов о переводе службы на русский не сочиняли, не трогали святого. То была большая ошибка от вас и ненужное для нас огорчение.
– То была еще и политика, пан Соловейка.
– Для убиения души, пан Богуслав!
– Всякому взгляду – свое сказание. Я бы на твоем месте, вполне возможно, думал бы не иначе. Но о какой политике можно было знать тебе вдали от нее, одни леса и болота наблюдая, только слухи о творящемся в мире имея? Вижу перед собой доброго и умного человека, таким охотнее и быстрее достаются горести мира. Вместе с твоими мои слезы, с горем тебе и мне горе. Поверь и радости моего сердца, если наблюдал я улучшения в жизни людской, что касалось и всех белорусов, а значит, и тебя. Ты можешь сказать, что это только мое мнение, а у политиков наших на уме было одно насилие. Смотрю с твоей стороны: да, понуждение говорить на чужом языке есть путь ассимиляции, унижение достоинства нации, небрежение ее желаниями инородной властью. Здесь сам по себе любопытен протест твоего народа, давно и вполне добровольно связанного с Россией до той степени родства, что и говорите вы по-русски, и называете себя русскими.
– Большая разница, по доброй воле делает это человек или когда его заставляют, – заметил Степан. – Насильно мил не будешь. Есть такая поговорка.
– И здесь я тебя понимаю. Но, думаю, тебе будет интересно взглянуть на все это глазами тех самых политиков, а мысли их мне в достаточной степени были известны, верь, ибо меня им пришлось много убеждать в целесообразности вторжения со своим уставом в церковную жизнь
Малой и Белой Польши. Обрати внимание, что именно Польши, то есть власть считала вас своими. Без лукавства Варшава желала видеть белорусов и украинцев частью общей и дружной семьи, желала всем сердцем свои новые земли иметь лояльными к ней. Но главный фокус состоял в том, каким образом нам, получающим верную информацию, в какую бездну безбожия погрузилась Россия, понимающим коммунизм сокрытым в нарядных одеждах мёртвым идолом, уберечь многострадальный народ от тех, кто обещает свет, но творит тьму. Ибо нет горше плодов разочарования, красивых таких яблочек, румяных, внутри которых яд, впрыснутый лжецом. Кушай, человек, наслаждайся красотой!– Ты хочешь сказать, что ваши политики света нам не обещали, но и травить не собирались? – спросил Степан.
– Не собирались! Податков вы не платили никаких! Несмотря на порой бытовавшую средь людей надменность, – я знаю, знаю, иные называли вас не иначе, как «быдло з-за Буга», – власть понимала, что обманом не подружить народы. Наоборот, возникла потребность бороться с насаждаемой Советами через агентуру сатанински циничной пропагандой своего мира якобы свободы, равенства и братства. Теперь ты видишь, какую они принесли свободу, а тогда, тогда все, что мы писали в своих газетах об истинных их целях, с пользой использовалось вами разве в сортире.
– Твоя правда здесь. Не было веры ни власти вашей, ни газеткам, хотя они и редко к нам доходили. Все больше слухами питались и, знаешь, по ним выходило, что на востоке сказка деется, а мы под гнетом квасимся. Но по части колхозов в нашей, например, деревне было большое недоумение, какую такую они свободу предоставляют, с полным переживанием, что это вроде нового крепостного права, в коем и прадеды-то наши отродясь не живали. Правда, в других селах сомневались, вдруг нет в том большого зла, но по большей части люди ленивые или кто в долгах, как в шелках. Хорошо, говорили, трактором землю пахать.
– А о тех жалели? кто за этот трактор скотины своей лишится, свою единственную корову в общее стадо ввергнет, с родимым домом разлучит несчастную и станет ждать, когда она там подохнет от недоедания, потому как командовать хозяйством станет какой-нибудь вечно пьяный бывший слесарь с револьвером. А чтобы тому самому трактору было где развернуться, землю у тебя оттяпают по самое крылечко. О молочке от своей коровки детки твои будут обязаны забыть, жалеть по ней означит враждебный новому счастью частнособственнический инстинкт, и коли заплачешь ты – по тебе заплачет тюрьма. Ночью можешь скрежетать зубами, днем обязан быть голодным, но выглядеть счастливым. Такая перспектива.
– Да это почти конец света, – согласился Степан. – Страх один и подумать, что люди с людьми могут творить. Вправду, выходит, нет зверя страшней, нежели человек.
– Иногда лучше понять позже, чем никогда. Увидеть яму прежде, чем упасть в нее. Пусть у края, но открыть глаза. В твоем случае, пан белорус, это случилось, когда ты уже летишь вниз и не знаешь даже, сколь далеко тебе до дна и не станешь ли мокрой лепешкой там. Ладно бы один. Так ведь семью прихватил. Подтирал, говоришь, нашими газетками задницу? Мы тебе там о терроре болыневичков, об арестах и расстрелах, даже детей, ангелов божьих, а ты? Мы о взорванных церквях, о тюрьмах в прежде монастырях, казнях священников, а ты? Мы о насилии над крестьянами, коллективизации, высылках сотен тысяч семей в Сибирь на погибель, об организации голодоморов для насаждения колхозов средь пустынь рукотворных, а ты? Все с дерьмом смешал? Брешут поляки, что последние твари! Врут, пся крэв! Так было, пан Степан?
– Ох, пане Богуслав. Нет ума – считай калека.
– Значит, не напрасно мы думали, что свела вас с ума сладкая ложь, пытались образумить, как детей малых. От нелюбви ли? – сам подумай. От нелюбви ли родитель охраняет дитя свое от заблуждений, иногда наказуя больно. Угнетает при том отец своего сына, или должен сын уважение к отцу хранить и любить его? Что о сем в заветах пророков, брат мой, не забыл ли?
– Эвон ты как повернул. Даже сообразить трудно. Вы нас, значит, как бы под оккупацией содержите, а мы вас за это почитай, ровно родителей? Что-то в уме не помещается, – искренне удивился Степан. – Даже сейчас, когда мне добавляется к разуму.