Война конца света
Шрифт:
Но можно ли быть таким себялюбцем? Надо радоваться тому, что Наставник отдохнет и будет вознагражден за все содеянное им на земле. Не скорбеть надо, а петь осанну. Но не поется-душа противится… «Мы осиротеем», – снова думает он. И тут с топчана слышится едва уловимое журчание. Тело Наставника по-прежнему неподвижно, но Мария и «ангелицы» поспешно окружают его, поднимают лиловый балахон, смиренно вытирают эту жидкость, которая-думает Блаженненький-не может быть мочой, ибо ничего нечистого Наставник извергнуть из себя не может. Она безостановочно вытекает из его истерзанного тела уже шесть? семь? десять? дней подряд, а разве Наставник выпил хоть каплю за эти дни, что плоть его должна освобождаться от нечистот? «Это само его существо, это часть его души, которая останется с нами», – сразу подумал Блаженненький. Было что-то таинственное и священное в этих долгих и внезапных потугах, неизменно сопровождавшихся истечением жидкости. «Да ведь это драгоценная лепта», – осенило Блаженненького тогда же. С необыкновенной ясностью он понял, что Вседержитель, или Дух Святой, или господь
Ни Леон, ни Мирская Мать, ни «ангелицы» не понимают: почему же бог не дает ему легкой смерти, а подвергает таким мукам, почему же он и в последние мгновения заставляет Наставника испражняться, хоть и обратил нечистые выделения в манну? Блаженненький пытался растолковать им это, подготовить их души к приятию чуда: «Всевышний не хочет, чтобы отец наш попал в руки Антихристовых слуг, не хочет унизить Наставника. Но он не хочет и чтобы мы думали, будто последние его минуты протекли без страдания и муки, и потому он предваряет ими свою награду». Падре Жоакин похвалил Блаженненького за то, что он подготовил приближенных Наставника к мысли о неизбежной его кончине: он и сам опасался, что смерть святого исторгнет из их уст хулу, внесет смятение в их души и это может повредить Наставнику и за гробом. Сатана зорок и неутомим и не упустит случая воспользоваться их слабостью.
Блаженненький слышит возобновившуюся стрельбу– гром и треск опоясывают Святилище. Дверь открывается. На пороге стоят Антонио Виланова, Жоан Апостол, Меченый, Жоан Большой – пропахшие пороховой гарью, взмокшие, измученные. Но лица их светятся радостью: они узнали, что Наставник заговорил– он будет жить.
– Вот Антонио Виланова, отче, – произносит Леон, поднявшись на ноги: всем показалось, что он встал на задние лапы.
Блаженненький затаивает дыхание. Мужчины и женщины, заполняющие Святилище – они стоят так плотно, что не могут поднять руку, чтобы не задеть соседа, – впиваются глазами в это лицо, уже похожее больше на посмертную маску, в этот беззубый, безгубый рот. Откроется ли он? Заговорит ли Наставник? Несмотря на частую трескотню ружей, Блаженненький снова слышит характерный тихий звук, но на этот раз ни Мария Куадрадо, ни «ангелицы» не бросаются к Наставнику. Все стоят неподвижно, вытянув шеи в сторону топчана, ждут. Мать Мария приникает губами к уху Наставника, полускрытому неопрятными прядями седеющих волос.
– Вот Антонио Виланова, отче, – повторяет она.
Веки Наставника чуть вздрагивают, губы приоткрываются. Блаженненький понимает, что он пытается что-то сказать, но слабость и боль не дают ему произнести ни звука, и молит, чтобы Всевышний оказал Наставнику эту милость, а за это пусть пошлет ему, Блаженненькому, любую муку. И вот раздается любимый голос-он звучит так тихо, что все придвигаются ближе.
– Ты здесь, Антонио? Ты слышишь меня? Старший Виланова падает на колени и покрывает поцелуями его руку, благоговейно шепча: «Да, да, отче, я слышу». Его потное лицо распухло от слез, щеки дрожат от мучительно сдерживаемых рыданий. Блаженненький ощущает что-то похожее на ревность. Почему Наставник позвал Антонио? Почему Антонио, а не его? Ему стыдно за эти мысли, но он боится, что Наставник вышлет всех и будет говорить с Вилановой с глазу на глаз.
– Ты не вернешься за черту, Антонио, ты пойдешь в мир и расскажешь, что видел. Я с паствой моей останусь здесь. Ты уйдешь. Ты человек от мира сего, и потому ступай, учи счету тех, кто позабыл эту науку. Дух Святой укажет тебе дорогу. Благослови тебя бог.
Бывший торговец рыдает, губы у него прыгают, словно нарочно. «Это его завещание», – думает Блаженненький, вполне сознавая торжественную значительность этой минуты. То, что он слышит и видит сейчас, тысячи, миллионы людей, говорящих на разных языках, принадлежащих к разным расам, живущих в разных странах, и даже те, кто еще не родился, будут вспоминать на протяжении лет и столетий. Прерывающимся от слез голосом Виланова молит не отсылать его из Канудоса, а сам продолжает с безнадежным отчаянием целовать смуглую исхудалую руку с отросшими ногтями. Блаженненький решает вмешаться, напомнить ему, что сейчас нельзя противиться воле и желанию Наставника. Он подходит, кладет ладонь на плечо Антонио Виланове, и от этого ласкового легкого прикосновения тот сразу приходит в себя. Антонио поворачивается к нему, смотрит снизу вверх воспаленными от слез глазами, моля о помощи, о вразумлении. Наставник не произносит больше ни слова. Услышат ли они когда-нибудь его голос? Но слышится не голос, а опять-два раза подряд-этот звук. Блаженненький спрашивал себя, как спрашивает и сейчас: чувствует ли Наставник колики, резь, колотье, спазм? Вгрызаются ли зубы Сатаны в его плоть? Теперь он знает: вгрызаются. Ему достаточно уловить едва заметную гримасу боли на пепельном лице, чтобы понять: при каждом приступе все нутро Наставника горит огнем, раздирается в клочья тысячью безжалостных клинков.
– Чтобы ты не тосковал, возьми с собой семью, – шепчет Наставник. – Уведи из Канудоса тех троих, друзей падре Жоакина, – они тут чужие. Пусть каждый сам спасает свою душу. И ты тоже, сын мой.
Хотя Блаженненький слушает его как зачарованный, он все же успевает заметить мгновенную судорогу, пробежавшую по лицу Меченого: рубец наливается кровью, подрагивает. Кангасейро открывает
рот, чтобы спросить или возразить. Женщина, на которой он собрался жениться, покинет Бело-Монте. С изумлением Блаженненький понимает, почему Наставник в смертный свой час вспомнил об опекаемых падре Жоакином чужаках: хочет спасти апостола! Хочет уберечь душу Меченого от скверны-кто знает, чем окажется эта женщина?! А может быть, подвергает его испытанию? Или хочет причиненным страданием искупить его грехи? Меченый уже опять непроницаем, а лицо его, хоть и сделалось темно-зеленым, спокойно, покорно, почтительно. Он глядит на топчан, держа в руке свою кожаную шляпу.Вот теперь Блаженненький уверен, что уста Наставника больше не раскроются никогда. «Он нашел иной способ говорить с нами», – думает он. Какой смысл заключен в непрекращающейся – шесть? семь? десять дней? – мучительной работе его тела? Как тяжко сознавать, что он может ошибиться в истолковании, не понять того, что Наставник предназначает ему! На свете нет случайностей и ничего не значащих совпадений, все имеет высший смысл и глубоко залегающий, широко ветвящийся корень, который всегда приведет прямо к богу, но только праведнику дано прозреть скрытый от непосвященного божественный порядок, установленный господом в этом мире.
Наставник молчит, и кажется невероятным, что он мог произнести какие-то слова. Падре Жоакин, стоя у его изголовья, шевелит губами, беззвучно молится. На глазах у всех блестят слезы. Никто не шевелится, хотя всем понятно: святой произнес слова, которых от него ждали, которые он должен был произнести. Пробил час! Блаженненький теперь сознает, что началось все это с шальной пули, насмерть поразившей белого агнца, когда Наставник после проповеди возвращался в Святилище-то был едва ли не последний его выход. «Голос его уже был неслышен, отец наш уже отошел от них на Масличную гору». С нечеловеческим трудом Наставник каждый вечер влезал по лесам на колокольню Храма, молился и читал проповедь, но даже те, кто, подобно Блаженненькому, стояли совсем рядом, за живой стеной стражников, едва разбирали отдельные слова. Когда Мария Куадрадо спросила Наставника, хочет ли он, чтобы агнца, освященного ласкающими прикосновениями его рук, похоронили в Святилище, тот сказал «нет» и велел разделить его мясо между воинами Стражи.
Блаженненький видит, как правая рука Наставника шарит в воздухе, отыскивая что-то: узловатые пальцы бессильно падают на соломенный тюфяк, подергиваются, сжимаются в кулак и снова обмякают. Что он ищет? Чего он хочет? Этот тревожный вопрос Блаженненький читает в глазах Марии Куадрадо, Жоана Большого, Меченого, «ангелиц».
– Леон, ты здесь?
Сердце Блаженненького сжимается в груди. Он отдал бы все на свете, чтобы Наставник произнес его имя, чтобы его искала эта смуглая рука. Но под ладонь Наставника подсовывается огромная косматая голова Леона. Он хочет поцеловать руку, она поспешно ускользает от его губ и, мимолетно прикоснувшись к его щеке, зарывается в крутые завитки. Слезы застилают Блаженненькому глаза, он ничего не видит, но знает, что Наставник из последних сил почесывает, поглаживает, перебирает гриву Леона, как делал многие годы.
Ужасающий грохот сотрясает Святилище, и Блаженненький невольно зажмуривается, втягивает голову в плечи, заслоняется, вскинув скрещенные руки, от каменного града. Ослепленный, он слышит шум, крики, топот и спрашивает себя, жив ли он или уже мертв и это ходуном ходит расставшаяся с телом душа. Но вот раздается голос Жоана Апостола: «Рухнула звонница церкви святого Антония», и Блаженненький открывает глаза. Святилище затянуто пеленой пыли, все сошли со своих мест. Блаженненький протискивается к топчану, заранее зная, что сейчас предстанет его глазам. Сквозь пыль он видит Леона, который по-прежнему стоит на коленях, видит руку, легко опущенную на его голову, видит падре Жоакина, приникшего ухом ко впалой груди Наставника. Но вот священник поднимается. Лицо его неузнаваемо.
– Господь приял его душу, – тихо говорит он, но для всех, кто толпится в Святилище, слова эти звучат оглушительней, чем грохот за стенами.
Никто не голосит, не падает на колени. Люди окаменели. Они стараются не встречаться глазами друг с другом, чтобы в эту возвышенную минуту не прочесть во взгляде соседа свои нечистые мысли, свой потаенный стыд. С потолка и со стен летит пыль, и Блаженненький, как и все остальные, слышит прежний и дальний шум – крики, вопли, плач, топот, треск, грохот рушащихся домов; слышит и ликующее «ура!» солдат, заполнивших траншеи, бывшие раньше улицами Святого Петра и Святого Киприана, захвативших старое кладбище, – рухнула наконец колокольня церкви святого Антония, по которой столько времени били из пушек. Блаженненький, сам дивясь своей отчужденности, думает о десятках воинов Католической стражи, погибших вместе с колокольней, и о десятках больных, раненых, увечных, о роженицах, о столетних стариках и новорожденных детях-о всех, кто раздавлен, сплющен, смят каменными глыбами и тяжелыми балками, о тех, кто умер и спас душу, кто уже поднимается по сверкающей золотом лестнице мучеников к самому престолу Всевышнего, и о тех, кто заживо погребен под дымящимися развалинами и еще корчится в предсмертных муках. Однако на самом деле Блаженненький ничего не видит и не слышит, ни о чем не думает: мир опустел, а тело его вдруг утратило вес, и сам он стал не человеком из мяса и костей, а невесомым перышком, сиротливо кружащим над самым зевом разверзшейся бездны. Отчужденно смотрит он, как падре Жоакин, разжав пальцы Наставника, замершие на кудрявой голове Леона, крестом складывает обе руки усопшего у него на груди. Тогда Блаженненький певуче и торжественно, голосом звучным, как на богослужении или во время процессии, произносит: