Война
Шрифт:
Нас удивляют неприятельские окопы. Они укреплены досками, балками и свеженапиленными деревьями. Во многих местах навесы, глубокие ниши для патронов, ходы сообщений. А ведь останавливались немцы только на несколько часов, чтобы задержать наше преследование. И ушли-то они, видно, совсем спокойно. Ничто не брошено, не оставлено, не забыто. Только пустые консервные коробки валяются кругом.
Былин недоумевает:
— Може, тутечки нечиста сила вчера стреляла? Як вони, бисовы дити, шпарыли, а сегодня як будто никого ни було. Аж уси гильзы подобрали. Ну, и народ!
Василенко в восторге от окопов:
— Быдто
Мы идем дальше. Неприятель, очевидно, далеко, и мы выходим опять на дорогу, растянувшись бесконечной лентой.
Мы голодны. Нас совсем не кормят. Наши собственные запасы съедены. Достать новые негде. А кухни где-то болтаются, и мы третий день не получаем горячей пищи. Что это? предательство? или беспечность делового начальства?
Позади нас огромный, богатый, нетронутый войною город. Тысячи продовольственных магазинов и складов, ненарушенный еще интендантский аппарат, штабы, пункты, управления; позади нас — по закону в тридцати верстах — обоз второго разряда, и в пяти — первого. Дороги еще не разрушены, мосты не взорваны, пути неприятелем не заняты, а кухни добраться до своих частей не могут.
На горизонте вырастают трубы с вьющимся дымом. Нас радуют и волнуют человеческие жилища. Может быть мы отдохнем и насытимся.
Входим в местечко Бяла. Маленькие, грязные домики крыты серой соломой или камышом. В окнах, вместо стекол, торчат грязные подушки и тряпки. Покосившиеся углы и стены подперты досками и, кажется, вот-вот обвалятся.
По улицам бегают босые, несмотря на холод, ребята с торчащими сзади из штанишек грязными рубашонками. Из домов выглядывают старики и женщины. Дальше, к середине местечка, дома побольше, с деревянными позеленевшими крышами, с крылечками и стеклами в окнах. Но на всем печать убожества, нищеты, нужды, тяжелые слезы непролазного горя, забитости и приниженности. На лицах женщин испуг, тревога и беспокойное ожидание непоправимого несчастья…
Солдаты разбегаются по местечку в поисках съедобного. Но лавки уже опустошены и закрыты. Бегают по домам, достают молоко, булки, масло и колбасу. Воруют кур и уток, которых жители тщетно прячут — от солдатского глаза ничто не укроется.
Былин раздобыл гуся, уверяя, что купил за восемь гривен, и немедленно зажарил его, удивляя Чайку поварским искусством. Мне он сознается, что гуся спер, когда хозяйка отказалась его продать. Но я думаю, что он и не пытался его купить…
Мы сыты сегодня и бродим по местечку, слоняясь от скуки и безделья. Жители нас боятся и загоняют в сараи и хлева птицу и поросят.
Былин поставил себе цель: украсть пару поросят и зажарить их впрок на черный день. Таких запасливых, как он, вероятно, в полку немало.
За мной весь день по пятам бродит запасный Иоганн Кайзер, самарский колонист, бритый, сухощавый и крепкий. Во рту у него вонючая обкусанная трубка; зубы у него крепкие, короткие и желтые, и говорит он низким однотонным басом.
По-русски он изъясняется ужасно, так же, как я по-немецки, и это служит основой Нашей дружбы. У него жена и трое детей. Его два брата тоже призваны. И во всех трех семьях не осталось ни одного мужчины. Уехали они все почти одновременно, в разгар полевых работ. Это его больше всего беспокоит. Работников теперь не найти, а дети маленькие.
И умереть страшно только потому, что останутся маленькие дети.Былин и другие солдаты, ворующие гусей, внушают ему отвращение. Его хозяйское сердце деревенского собственника негодует.
— Как можно, — говорит Кайзер, — ведь хозяину с трудом дается каждая копейка. А он сразу гуся украл.
— Что же делать, Иоганн, он кушать хотел.
Он получил сегодня обед из походной кухни.
— Ничего не поделаешь — здесь война.
— На войне тоже можно быть честным.
Колонист упрям. Его не переубедить. Я спрашиваю его:
— Сознайся, Иоганн, ты хотел бы, чтобы немцы победили?
— Нет, зачем… Одно добро… Я хочу, чтобы кончилась война.
— Я понимаю. Но немцы ведь — свои! А русские — чужие?
— Знаешь… Я тебе сказку скажу. Поспорили телега и сани: кто лучше. Сани говорят: я лучше, а телега говорит: нет, я лучше. Пошли они к лошади. Спрашивают: «Скажи, лошадь, кто лучше — сани или телега?» Лошадь жует сено, думает и говорит: «Знаешь, что. Оба вы — сволочи. Тебя надо таскать… и тебя надо таскать». Вот. Понял? Хорошая сказка…
— Ай, хороша сказка! Вот хороша!
Артамонов, обычно серьезный и невеселый, улыбается.
— Ну, спасибо, Кайзер, удружил! И ты, говорит, сволочь и ты сволочь… Обоих, говорит, вас таскать надо… А хорошо бы им, Кайзер, обоим по шеям надавать! А?.. На кой вы ляд нужны! Сами на себя работать будем. К чертовой матери таких хозяев — сами себе хозяева…
Вечером я лежу рядом с Кайзером поперек широкой перины, брошенной на пол. Хозяин, старик-еврей, с длинной желтовато-седой патриаршей бородой, рассказывает о внуке:
— Он учился в духовной школе, в ешиботе… Он так умен, так глубоко постиг тайны Талмуда и Раше. Он их толкует, как глубокий мудрец… В двадцать два года он знает больше, чем другие раввины на старости. Его хвалил сам виленский раввин. О нем мечтал, как о муже своей дочери, варшавский богач и хасид Давид Перельман… А теперь его взяли в солдаты и отправили в Киев, а оттуда на австрийский фронт. Но всевышний его не оставит… Он будет всегда с ним…
Старик еще что-то говорит хрипловатым голосом, но я уже слов его не слышу и блаженно засыпаю.
Нас поднимают на рассвете, и мы выходим из местечка, приютившего и накормившего нас.
Блестят стекла окон при розовом свете восхода, мелькают крыши и серые дымки из труб.
Бяла исчезает за мягким горизонтом.
Мы проходим за день мимо многих деревень, фольварков и местечек. Мы идем по пятам немцев. Куда бы мы ни пришли, нам говорят, что «они» несколько часов тому назад ушли. Везде следы их пребывания: пустые консервные коробки и картонки из-под почтовых посылок.
Я захожу с Кайзером в халупу. Мы просим продать нам яйца.
— Ниц нима, ниц. Всишки прокляты пруссаки злопали.
— Да мы заплатим, вот деньги, не бойтесь.
— Ниц нима, всишки злопали, и курки, и гнезы, и яйки…
В одной халупе, где нас с Чайкой хозяйка уверила, что у нее «ниц нима», ночью, под кроватью, на которой мы спали, разодрались спрятанные там куры, подняв бешеное кудахтанье. Хозяйка перепугалась, но Чайка только хохотал до слез.
Минуя деревню, в которой мы узнали, что немцы только что ушли, полк выходит в поле, сразу рассыпаясь в цепи.