Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Воздушные змеи
Шрифт:

Как я уже говорил, Амбруаза Флёри избрали почетным президентом общества “Воздушные змеи Франции”, причем, бог знает почему, он во время мюнхенских событий [5] подал в отставку. Я так и не понял, почему убежденный пацифист так горевал и негодовал, когда в Мюнхене был спасен мир – пусть даже некоторые квалифицировали его как “позорный мир”. Вероятно, все те же вечные проделки проклятой “исторической памяти” Флёри.

Моя память тоже не отпускала меня. Каждое лето я возвращался в лес воспоминаний. Я расспросил местных жителей и знал, что то была не галлюцинация, как мне уже начинало казаться. Элизабет де Броницкая действительно существовала; ее родители были владельцами “Гусиной усадьбы”,

расположенной у дороги из Кло в Клери, мимо ее ограды я каждый день ходил в школу. Они уже несколько лет не приезжали летом в Нормандию. Дядя рассказал мне, что письма им пересылали в Польшу: их поместье находилось на берегу Балтийского моря, недалеко от вольного города Гданьска, в те годы более известного под названием Данциг. Никто не знал, вернутся ли они когда-нибудь в “Гусиную усадьбу”.

5

Имеется в виду Мюнхенское соглашение 1938 г. между Францией, Великобританией, нацистской Германией и Италией Муссолини о передаче Чехословакией Германии Судетской области.

– Это не первый и не последний воздушный змей, которого ты теряешь в своей жизни, Людо, – говорил дядя, когда видел, как я возвращаюсь из леса с корзинкой земляники – к сожалению, полной.

Я ни на что больше не надеялся, но, хотя эта игра и выглядела слишком детской для четырнадцатилетнего мальчика, меня поддерживал пример моего взрослого дяди: он сохранил в душе ту долю наивности, которая трансформируется в мудрость только при неудачном старении.

Около четырех лет я не видел ту, кого называл “своей маленькой полькой”, но я абсолютно ничего не забыл. У нее было лицо с такими тонкими чертами, что его хотелось коснуться ладонью; гармоничная живость каждого ее движения позволила мне получить отличную оценку на экзамене по философии на степень бакалавра. Я выбрал на устном экзамене эстетику, и экзаменатор, видимо измученный рабочим днем, сказал мне:

– Я задам вам только один вопрос и прошу ответить мне одним словом. Что характеризует грацию?

Я подумал о маленькой польке, о ее шее, ее руках, о полете ее волос и ответил без колебания:

– Движение.

Я получил “девятнадцать”. Я сдал экзамен благодаря любви.

Кроме Жанно Кайе, который иногда смотрел на меня с легкой печалью, – однажды он сказал с завистью: “У тебя по крайней мере кто-то есть”, – я ни с кем не дружил. Я стал почти так же безразличен ко всему окружающему, как Маньяры. Иногда я встречал их на дороге, когда они ехали на рынок со своими ящиками, – отца, сына и обеих дочерей, трясущихся на телеге. Каждый раз я здоровался с ними, а они мне не отвечали.

В начале июля 1936 года я сидел на траве рядом со своей корзинкой земляники. Я читал стихи Эредиа, который мне и сейчас кажется совершенно несправедливо забытым. Передо мной была светлая прогалина между буками – луч света катался там по земле, как сладострастный кот. Время от времени с соседнего болотца взлетало несколько синиц.

Я поднял глаза. Она была здесь, передо мной – девушка, с которой четыре прошедших года обошлись с благоговением, отдававшим должное моей памяти. Я застыл, почувствовав в груди толчок, от которого у меня перехватило дыхание. Потом волнение прошло, и я спокойно отложил книгу. Она вернулась с небольшим опозданием, вот и все.

– Кажется, ты ждешь меня четыре года… – Она засмеялась. – И ты даже не забыл сахар!

– Я никогда ничего не забываю.

– А я забываю очень легко. Я не помню даже, как тебя зовут.

Я не мешал ей играть роль. Раз она знала, что я повсюду искал ее, она должна была знать, кто я.

– Подожди, дай подумать… Ах да, Людовик. Людо. Ты сын знаменитого почтальона Амбруаза Флёри.

– Племянник.

Я протянул ей корзинку земляники. Она съела одну ягодку, села рядом и взяла мою книгу.

– Боже мой, Жозе-Мариа де Эредиа! Но это так старо! Читал бы лучше Рембо и Аполлинера.

Оставалось только одно. Я прочел наизусть:

Его
любимая в Анжу, что так нежна,
Чарует волшебством несбыточного сна. Смятенною тоской душа его полна, Звучащею струной пленяется она. Неверный – в песне, что для пахаря сложил, Он голосом тоску свою избыл.

Она казалась польщенной и довольной собой.

– Наши садовники рассказали мне, что ты у них спрашивал, вернусь ли я. Действительно безумная любовь.

Я понял, что, если не буду защищаться, я пропал.

– Знаешь, иногда лучший способ забыть кого-то – это снова его увидеть.

– Ух ты! Не обижайся. Я шучу. Правду говорят, что вы все такие?

– Какие “такие”?

– Что вы не забываете?

– Мой дядя Амбруаз говорит, что у Флёри такая хорошая память, что некоторые из нас от этого умерли.

– Как можно умереть от памяти? Это глупости.

– Он тоже так думает, поэтому он стал сельским почтальоном и ненавидит войну. Теперь он интересуется только воздушными змеями. В небе они очень красивы, только надо держать их за веревочку, а то если они вырвутся и упадут, то останется просто бумага и деревяшки.

– Объясни, пожалуйста, как можно умереть от памяти.

– Это довольно сложно.

– Я не совсем идиотка. Может быть, пойму.

– Я только хочу сказать, что это довольно трудно объяснить. Кажется, Флёри стали жертвами обязательного народного образования.

– Жертвами чего?!

– Обязательного народного образования. Они выучили слишком много прекрасных вещей, и слишком хорошо их запомнили, и поверили в них полностью, и передавали их от отца к сыну благодаря наследственным чертам характера, и…

Я чувствовал себя не на высоте и хотел добавить, что во всем этом есть частица безумия, которую называют также священной искрой, но под этим устремленным на меня голубым строгим взглядом путался еще больше и только упрямо повторял:

– Им объяснили слишком много прекрасных вещей, в которые они поверили. Ради них они даже пожертвовали жизнью. Поэтому дядя стал пацифистом и защитником гуманности.

Она покачала головой и сказала: “Пф-ф!”

– Я ничего не понимаю в этой твоей истории. Это ни на что не похоже, что твой дядя тебе рассказывает.

Тогда мне пришла мысль, которая показалась мне очень ловкой.

– Приходи к нам в Ла-Мотт, он тебе сам объяснит.

– Я не собираюсь терять время на сказки. Я читаю Рильке и Томаса Манна, а не Эредиа. Кроме того, ты с ним живешь, а он, кажется, не смог объяснить тебе, что он хочет сказать.

– Надо быть французом, чтобы понять.

Она рассердилась:

– Дьявол! Потому что у французов память лучше, чем у поляков?

Я начинал терять голову. Это была вовсе не та беседа, на которую я надеялся после трагической четырехлетней разлуки. С другой стороны, мне ни в коем случае не хотелось выглядеть жалким, хоть я и не читал ни Рильке, ни Томаса Манна.

– Речь идет об исторической памяти, – сказал я. – Существует много вещей, которые французы помнят и не могут забыть всю жизнь, кроме людей, у которых в памяти бывают провалы. Я тебе уже объяснял, что это результат обязательного народного образования. Не понимаю, что тебе тут непонятно.

Она встала и посмотрела на меня с жалостью:

– Так ты считаешь, что только у вас, французов, есть эта “историческая память”? А у нас, поляков, ее нет? Никогда не видала такого осла. Только за последние пять веков у Броницких насчитывается сто шестьдесят убитых, причем почти все погибли как герои, и у нас есть документы, которые это доказывают. Прощай. Больше ты меня не увидишь. Или нет, увидишь. Мне тебя жалко. Ты приходишь сюда четыре года и ждешь меня, и, вместо того чтобы признаться, что ты в меня безумно влюблен – как все остальные, – ты плохо говоришь о моей стране. Во-первых, что ты знаешь о Польше? Ну давай, я слушаю.

Поделиться с друзьями: