Воздушный замок
Шрифт:
— Я много рисовала, — сказала Рыба, погасив недокуренную сигарету. — И ещё я… целовалась с одним мальчиком!
— Сколько раз? — подалась вперёд Бикулина.
— Один раз.
— Где?
— Мы вместе рисовали на веранде.
— Как это случилось?
— Он тоже перешёл в десятый. Мы рисовали на веранде. Он подошёл сзади, смотрел, смотрел, а потом… положил руки на плечи. Я обернулась, а он… поцеловал…
— И что дальше?
— Он убежал. Сказал, что сейчас придёт, и не пришёл…
— А потом ты его видела?
— Видела.
— И что он?
— Ничего, — пожала плечами Рыба, — он скоро уехал.
— Ты, конечно, ходила его провожать? — усмехнулась Бикулина.
— Нет!
— Врёшь, врёшь! — захлопала в ладоши Бикулина. — Врунишка ты, врунишка! Хочешь, расскажу,
— Как ты можешь рассказать, тебя же там не было!
— Он уехал… На чём он уехал: на автобусе, на электричке?
— На автобусе. Но какое тебе…
— На автобусе! — перебила Бикулина. — На автобусе! А ты всю ночь перед этим не спала, ходила, наверное, по садику, ждала, что он придёт, да? А он не пришёл… Ты совсем с ума сошла, побежала к его дому, а там все окна погашены, дрыхнут все. Ты походила, походила, может, даже камешек ему бросила в окошко, да, Рыба? Но он не вышел… Ты пошла домой, проплакала до утра, а утречком рано-рано вдоль забора тихо-тихо на остановку, да? И спряталась где-нибудь под кустом, чтобы он тебя не видел. Он пришёл на остановку, автобус подъехал… Он в автобус садится, а ты дрожишь, не дышишь… Оглядывался он хоть, искал тебя глазами, Рыба? Или… нет?
Рыба кусала губы.
— Слёзок-то много, а, Рыба, пролила? — хохотала Бикулина.
Приступ веселья на неё напал.
Рыба встала…
— Рыбка моя, я же шучу! Откуда я знаю, как было? А ты уж обиделась… — нежно прижалась к Рыбе Бикулина, в глаза заглянула, спросила участливо, как мать: — Отгадала я, да?
Рыба кивнула. Слёзы уже блестели у неё в глазах, но пушистые ресницы не позволяли им скатиться.
— Ну, не плачь, не плачь, Рыбка, — обняла подругу Бикулина, — не стоит тот дурачок твоих слёз… Невелика птица… Ты всемирной художницей станешь, этот дурачок всем хвалиться будет, что когда-то тебя целовал… А ты плачешь…
«Боже мой! — подумала Маша. — Неужели она утешает её искренне? Неужели не последует никакого обмана? Боже мой, как изменилась Бикулина!»
Осторожно, чтобы не насторожить, не спугнуть, взглянула Маша Бикулине в глаза и отпрянула! Злой смех плескался в глазах! Всем своим существом Маша почувствовала: то, что было, — цветочки, грядут ягодки! Затаилась… «Что будет? Что будет?» — словно лихорадка била Машу. А Рыба тем временем вытерла слёзы и обняла доверчиво Бикулину, положив красивую свою голову на её острое плечо.
«Не верь! Не верь!» — хотелось крикнуть Маше, но она промолчала.
Мгновенно отгадав Машино настроение, Бикулина поднялась с кресла, подошла к ней. Словно диковинный камень, в кольце переливался Бикулинин взгляд. И были-таки в нём и искренность, и смущение, и даже искорки доброты мерцали, но всё это постепенно заволокла муть, куда, как в болотную типу, смотри не смотри — ничего не увидишь. И такой обволакивающей была тинистая муть, что привычное шоковое смятение ощутила Маша, после которого наступал обычно паралич воли, и Бикулина праздновала очередную (сотую, тысячную?) победу.
На этот раз страшным усилием Маша не отвела взгляд, не склонила голову, не дала разлиться в себе вязкому безволию. Бикулина почувствовала сопротивление, и не злость, но задумчивость появилась у неё в глазах. На потускневший мельхиоровый кубок уставилась Бикулина, где были выгравированы торжественные слова, а на крышке размахнул ногу в лихом ударе стриженный под полубокс футболист в длинных, словно надутых воздухом, трусах. И Маша повела свой непобеждённый взгляд по стенкам и полочкам и остановила его на фарфоровой статуэтке, которая ей очень правилась. Молоденькая девушка в пышной юбке, склонившись, завязывала башмачок. Всякий раз, приходя к Бикулине, Маша осторожно брала статуэтку, дивясь её хрупкости, тончайшим складочкам на красной юбке, миниатюрному голубому башмачку, — на нём при желании можно было разглядеть золотистые пряжечки. Из Голландии или из Дании привёз статуэтку Бикулинин отец, и, беря её в руки, Маша огорчалась, что непочтительно относится к статуэтке Бикулина, что вечно задвинута она куда-нибудь в неподобающее её красоте место — за чёрную вьетнамскую вазу или прямо под копьё угрюмого деревянного Дон Кихота, которому
всё равно было кого разить — вазу или девушку. Вот и сейчас Маша нежно сняла с полки старую знакомую, сдунула пыль и ощутила, как сразу потеплела девушка, как ярче заиграли краски, блеснула на голубом башмачке золотистая пряжечка…— Когда у тебя день рождения, Петрова? — услышала Маша голос Бикулины. — Я что-то забыла.
— В августе…
— В августе, — повторила Бикулина, — когда с неба падают звёзды, а с яблонь яблоки… Я дарю тебе эту статуэтку! Возьмёшь, Петрова?
— Что, что?
— Бери, говорю, статуэтку!
— Нет, — испугалась Маша. Быстро поставила фигурку на место.
— Если не возьмёшь, разобью! — Бикулина схватила статуэтку, занесла руку.
Скажи Маша «нет», тут же битый фарфор покатился бы по полу — в этом можно было не сомневаться.
— Спасибо, спасибо, Бикулиночка! — Маша поцеловала подругу. — Но я боюсь…
— Чего боишься? — нахмурилась Бикулина.
— Она же ценная! Что ты родителям скажешь?
— Скажу, пыль вытирала, разбила! В конце концов, это моё дело!
Снова несколько секунд смотрели они друг другу в глаза. Маше было горько и стыдно. Такими глупыми, лишёнными всяких оснований показались ей недавние мысли. Что, что смела думать она о ближайшей своей подруге? О бескорыстной, благородной Бикулине? Хотелось немедленно признаться, чтобы избавиться, очиститься от недавно мучивших её мыслей.
Бикулина мечтательно сидела в кресле, рассеянно крутила вокруг пальца кольцо.
— Бикулина! — решилась Маша.
Бикулина и Рыба посмотрели на Машу.
— Я хочу рассказать… — с невероятной отчётливостью Маша представила, что именно она хочет рассказать, и… замолчала. Внезапно почувствовала: нет, пнт у неё для этого слов! Нет! Рыба, о да! Та могла безо всяких слов нарисовать падающие звёзды, и падающие яблоки, и саму себя в светлом плаще под яблоней — мыслящую нотку в непрерывно звучащей, сотрясающей небо, землю и душу симфонии. Маша этого но могла. Она знала, что чувства богаче слов, и ей было страшно, что всё пережитое в недавний августовский шестнадцатый день рождения так и останется навсегда в ней, только в ней, в ней одной! Всё останется! И… никто не узнает!
…Солнечное утро, когда она проснулась рано-рано на веранде и увидела, что гладиолусы смотрят на неё белыми глазами.
И радость, и ликование, и лёгкая горечь… Последние слёзы детства — чистые и незамутнённые рано-рано утром — в последний раз! В последний раз! Сегодня ей исполняется шестнадцать лет…. Последние слёзы детства… Белые глаза гладиолусов…
И ранний завтрак, когда о дне рождения не говорили, но Маша чувствовала, чувствовала особенное к себе внимание — и в том, как мама подкладывала ей в тарелку салат, а отец с дедом многозначительно и весело переглядывались и шептались о чём-то. Маша прекрасно знала — они шепчутся о подарке. После завтрака она ушла в лес, и деревья шумели, и облака опустились ниже, и солнце то появлялось, то пропадало. Казалось, обычная была прогулка, но она не была обычной! Никогда, никогда ещё не видела Маша всё вокруг с такой безжалостной ясностью — каждый листик, каждая пролетающая бабочка открывали ей душу. И мох, на который она наступала, был не просто мох, а мох, выросший на опавших листьях, старших братьев тех, что сейчас так весело шумят на ветру, так бесстрашно смотрят в сумрачные глаза природы.
А потом были подарки, и стол в саду, и тосты говорили весёлые и чуть-чуть грустные. Шампанское, играя пузырьками, открыло Маше свою первую истину… Фужер шампанского — и не давит душу безжалостная ясность. Но недолго удалось посидеть за столом в саду. Дождь хлынул, холодный дождь-пограничник между летом и осенью. Чистая вода, как слёзы, побежала по веткам, белые гладиолусы рыдали, яблони роняли яблоки на мокрую траву. Перебрались на веранду. Шампанское открыло Маше вторую истину. И мать, и дед, и отец на секунду стали не самыми близкими и родными людьми, а людьми вообще, и, словно чужая, увидела Маша, что каждый из них по-своему печален, и поняла Маша: есть у них для этого причины! Такой была третья истина. Надо бы задуматься: а почему, собственно, они печальны? Но… не задумалась Маша…