Возгорится пламя
Шрифт:
— Ой, уронят!.. Ой! — Надежда прижимала руки к груди. — Да перестаньте вы, в самом деле!
— Не уронят. Вон какие мужики! — успокоила Зина подругу и басовито, покрывая все голоса, крикнула: — А за что качаете? Мы не слышали. За что?
— Ну как же не качать?! Заслужил! — начал объяснять Лепешинский, когда Владимиру позволили встать на ноги. — За две книжки сразу! В Женеве и в Петербурге!
В кухне что-то зашипело на плите. Запахло вином. Залаяла Дианка. Глеб бросился туда, подхватил горшок ухватом.
Курнатовский, остановившись в дверях, упрекнул:
— Нашли кому доверить!
Владимир Ильич звонко хохотал, приглаживая растрепавшиеся волосы на затылке и поправляя галстук. Почуяв запах уплывшего глинтвейна, принялся усмешливо пенять:
— Вот вам в наказанье!.. Кто зачинщик озорной затеи? Если не хватит глинтвейна, останется на Новый год без бокала.
Зачинщиками назвались все.
И тут, спохватившись, Лепешинский поднял руку.
— Мы сделали громаднейшее, непростительное упущение — до сих пор не провозгласили главного тоста.
— Еще рано. И главный тост — за Ильичем! — крикнул изрядно захмелевший Шаповалов. — Самый что ни на есть новогодний!
— Минуточку! — Лепешинский поднял вторую руку. — Позвольте мне закончить. Наливайте рюмки! И вы все будете солидарны со мной. — Ему подали рюмку, и он провозгласил: — За Эльвиру Эрнестовну и за всех отсутствующих матерей!
— Молодец, Пантелеймоша! — крикнул Глеб. — За матерей!
— И надо торопиться. — Старков показал на часы.
Женщины наперебой целовали Эльвиру Эрнестовну. Ольга, чокаясь с нею, подчеркнула:
— Только за вас!
— Почему же только за меня? А разве у вас уже нет?..
— Нет. У меня одна мать — революция!
— За освобождение всех несчастных матерей из когтей нищеты и голода! — крикнул Шаповалов, с размаху опрокинул рюмку в рот и, отвернувшись, тыльной стороной руки утер слезы, катившиеся по щекам.
Все затихли.
Владимир Ильич отвел Александра Сидоровича в дальний угол, сел рядом с ним и положил руку на его колено.
— Не надо так волноваться. Я понимаю: мать — единственный человек на земле.
— Как же не волноваться, Ильич? Когда меня законопатили в Петропавловку, она получила мое жалованье на заводе, а его… — Шаповалов достал платок. — Грошей тех хватило на одну неделю. Из квартиры выгнали. И мне Павлушка, маленький братишка, под мамину диктовку написал: «Придется, видно, просить милостыню». На свиданку мама пришла оборванная, как нищая. От слез говорить не могла… Спасибо товарищам из революционного Красного Креста, — маленько помогают.
— И будут помогать. Рабочие не бросят в беде.
— Вслух меня не укоряла, а в глазах я видел: «Променял мать на революцию! Ну зачем ты сделался безбожником-социалистом?» — А я, вот верьте, Ильич, — Александр Сидорович стукнул себя кулаком в грудь, — ежли бы все сначала — сделал бы так же. Я — за добро для рабочих матерей на всей земле!
Курнатовский внес дымящийся горшок, обернутый расшитым полотенцем, и торжественно опустил на середину стола.
Зинаида Павловна стала торопливо разливать глинтвейн деревянным черпаком.
— Тонечка, передавай дальше. И быстрей, быстрей!
Секундная стрелка начала свой последний круг.
— Ильич! Сидорыч! — закричал
Глеб. — Так можно и опоздать.— Нельзя опаздывать, — отозвался Шаповалов. — На Новый год все должно быть в самый аккурат!
Глеб и Базиль уже несли им горячие стаканы, над которыми светлым туманцем вился парок.
Все стояли с чашками и стаканами в руках, трепетно-нетерпеливыми глазами торопили Ульянова.
— Ну, что ж… — Владимир Ильич качнул головой, как перед выполнением важного долга, и, бросив взгляд на секундную стрелку, продолжал: — Осушим эти бокалы, друзья мои, не только в знак сердечного, взаимного пожелания здоровья, счастья и успехов, не только по случаю Нового года, но и в честь Нового века, который уже виден нам. Он будет нашим веком, веком пролетарских революций, веком свободы!
Мелодичный бой часов слился с глухим звоном стаканов и чашек.
Глава восьмая
1
И снова пришла весна.
На этот раз раньше обычного.
Еще в апреле расцвели подснежники. На столе у Нади — букетик. Лепестки уже слегка завяли, а убирать жаль.
Распускается лист на березах. В садике проснулся хмель, принесенный в прошлом году из леса.
На окнах — ящики с рассадой. Надя посеяла левкои, астры и однолетние георгины. Елизавета Васильевна уже распикировала помидоры: соседки заходят посмотреть на невидаль.
Третья весна в Сибири. Последняя!
Матери Владимир Ильич написал, что надеется — добавки к сроку ссылки не будет. А вдруг вызовут в полицию и, как Петру Красикову, объявят: прибавлен год.
За что?
Могут сказать: за большую переписку, за постоянную связь с товарищами, сосланными в другие уголки Сибири и архангельского севера.
Две недели подряд солнце купалось в тихом ясном небе, грело землю. На островах золотистой тучкой осыпалась с тальников пыльца. Осинки обронили коричневые сережки, длинные и пушистые, как бархатные нити. Густой щеткой прорезались острые лезвия пи-кульки.
И к празднику легкий ветерок обмел небо, не оставив в нем ни одной облачной паутинки.
С самого рассвета из-за Шушенки поднялись в безбрежную синь жаворонки, звенели без умолку. Над лугами тихо кружились горбоносые кроншнепы. Изредка посвистывали.
В доме было чисто прибрано. Все принарядились — ждали друзей.
Ян пришел одетый по-праздничному — в накрахмаленной белой рубашке с галстуком. Таким его еще не видели в Шуше. Пожимая всем руки широкой и сильной ручищей, поздравил с первым днем мая.
Отправились к Оскару. Тот поджидал на крыльце, тоже чисто выбритый и приодевшийся, словно на свадьбу. Вместо галстука новый беленький — под цвет сорочки — шелковый шнурок, брюки отутюжены, ботинки начищены до блеска.
Вместе с детьми Проминского вышли за село. По ровному выгону десятилетний Стасик пытался бегать с Дженни вперегонки. Отец прикрикнул на него: не время дурачиться! Потом достал из кармана красный платок. У Леопольда была припасена палочка, похожая на трость. Он привязал к ней алый отцовский платок и пошел впереди широким торжественным шагом знаменосца.