Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Вожделенное отечество

Ерохин Владимир Петрович

Шрифт:

А стояло за всем этим магическое число: одиннадцать. Одиннадцать процентов евреев — и не больше — имели право учиться в МГУ...

— Хорошо, — сказал я. — Творческие работы неправильно оформлены. Так?

— Так, — облегчённо вздохнул председатель, пряча глаза от срама.

— Тогда я изымаю их из папки. Мила, возьми эти вырезки себе на память и больше никому не показывай. Теперь документы Цандель в порядке, принимайте их.

— На каком основании?

— А вот же здесь лежит рекомендация Школы юного журналиста, которая даёт право поступления вне конкурса, без всяких публикаций.

Мила стала абитуриенткой, а потом, кажется, и студенткой — за дальнейшим я уже не следил.

Итак,

на противоположной от синагоги стороне переулка плотной цепью стояли стукачи, а поближе к зданию — ветхозаветный народ: умудрённые жизнью деды, ребятня, луноликие женщины, томимые тоской по ностальгии.

— Евреи! Если я так и дальше буду пить, так я и гитару пропью, — сказал отчаянно хмельной молодец в ермолке. Окружающие было шарахнулись, но, глянув, сразу успокоились: как говорил Лао Цзы, не важно, что сказано, а важно, кто сказал.

Евреи играли на расчёсках и пели гимн "Алейхем, шолом алейхем": "Израиль — родина евреев...", — а милиционеры убеждали их разойтись но домам.

Вспыхнул блиц — кто-то с противоположного тротуара сделал снимок. Его кинулись искать, чтобы засветить плёнку (я тоже попал в кадр), но не смогли пробиться через мощную группу стукачей, выстроившихся там.

У евреев, видимо, был уговор — не поддаваться на провокации. Тогда началось их избиение.

Стукачи цепью встали у входа в палисадник газеты "Советский спорт", насторожённые, в позе каратистов. Туда затаскивали — одного вчетвером — особо ретивых евреев и избивали, а потом выбрасывали на улицу. Приворотные же стукачи охраняли вход, не пуская внутрь никого, кроме избиваемых.

Это у них было хорошо продумано и организовано. Они действовали заодно с милицией. Скорее всего, шайка их называлась — "комсомольский оперативный отряд".

Двое держали еврея, а третий дал ему под дых, прибавя: "Ап!". Еврей скрючился, и его кинули в милицейский фургон. Туда же швырнули какую-то блондинку с распущенными волосами. Задержанные через решётку переговаривались с оставшимися на свободе.

По улице Архипова, всегда пустынной, раскатывали легковые автомобили, в каждом из которых сидело пятеро мужчин, — шугая образующиеся группки, слепя фарами, не давая сговориться и решить, что делать дальше.

(После боя у синагоги я стал воспринимать милицию как опасный объект. Это и есть правильный взгляд на вещи, который совершенно непонятен, скажем, американцам: как полиция может быть опасной?)

— Евреи, да что же вы смотрите! — слегка картавя, кричала W, хотя в ней текла только славянская, африканская и голландская кровь её простонародных и благородных предков (помню строчку из её стихов: "То ли гром гремит, то ль посуду бьют..."). — Беритесь за руки, не пускайте машины! Но евреи робели...

Я запомнил всех стукачей, которые были там, — особенно двоих. Один — белобрысый, прыщавый, с клюшковатым поросячьим носом. Это он приговаривал: "Ап!", ударяя еврея под дых. А второй — бритоголовый альбинос, больной стригущим лишаем. Его я часто встречал потом возле старого Университета, где он работал в лаборатории коммунистического воспитания.

Евреи пообещали нам, что уж завтра-то они дадут стукачам как следует. На другой день и вправду к синагоге пришли уже одни бойцы. Но самое интересное было то, что стукачи в этот раз пригнали целую банду каких-то южных башибузуков, и было непонятно, кого бить. Я дал одному по зубам, потом смотрю: двое дерутся — и оба чёрные. Огляделся — сам черт не разберёт, "кто есть who", как сказал бы профессор Грушин, — да ещё темень... Я и ушёл домой.

Но это ещё не все. Ректор Школы юного журналиста Миша Молошенко — стеснительный до дрожи в коленях аспирант — пригласил меня через пару дней на заседание совета и там, в кругу любопытствующих

менторов, подчёркнуто благожелательно предложил:

— Володя, расскажи, когда, при каких обстоятельствах и как ты водил учащихся на еврейский погром.

Они решили, что это был, так сказать, наглядный урок социологии, который в принципе мог сойти и за контрреволюционную агитацию. (Глупая девочка с русской фамилией поведала своей богоизбранной маме обо всем, увиденном в Судный день на улице Архипова, а та, конечно же, пожаловалась на меня декану Засурскому — лицу более чем компетентному.)

— Не бейте евреев, — посоветовал я коллегам, — и дети не увидят ничего плохого.

КАФЕ

И мы за это полюбили

Москву, как маленький Париж...

Стояла осень — золотая, полная надежд. Теперь-то я понимаю, что в это кафе (для переводчиков в "Метрополе") ходили одни стукачи.

Я входил в это кафе, заказывал традиционную яичницу с ветчиной, масло, тонко нарезанный хлеб, томатный сок и кофе со сливками и, в ожидании кофе, писал в блокноте "Дневник социолога" для "Литгазеты", воображая себя немножко Хемингуэем.

Вокруг сидели одни иностранцы, а также бравые мальчики и фирмовые девочки из "Интуриста".

Гоголь со вкусом писал о трактирах. Это было бы скучно, но только не при развитом социализме, когда общественный прогресс в зените, а жрать нечего.

Андрюша Гусаров впервые привёл меня в "Националь". Вокруг кофейника сидела буйная компания девиц, возможно, и с парнями, — не вспоминается как-то, —--нет, пожалуй, одних девиц. Мы с Андрюшей заказали по пожарской котлете и кофе. С тех пор я стал завсегдатаем (при деньгах) этого кафе, справляя здесь все праздники, случавшиеся по дороге.

Крышку кофейника надо было придерживать, чтобы она не падала в чашку, кончиками ногтей большого и указательного пальцев, поскольку она была горячей. Как-то, забывшись, я налил кофе в фужер.

В "Нац" регулярно, как на работу, ходил известный по всей Москве стукач, работавший под фарцовщика. Первый раз он сидел за нашим столом и вежливо грозил официантке. Одет он был неряшливо и провинциально, в какую-то байковую ковбойку и пиджак. Когда он рассчитался и ушёл, официантка пожаловалась нам, что он каждое утро приходит сюда и заказывает бутылку кефира и на копейку чёрного хлеба. Потом этот парень прибарахлился и стал и вправду походить на фарцовщика, только рожа подводила — широкая такая ряха с серыми бесстыжими глазами переодетого жандарма. Помню, на нем был длиннючий вдольполосный бело-алый шарф, замша и традиционная пыжиковая шапка. В этом всем он, оживлённо жестикулируя, вёл на улице Горького переговоры с иностранцами.

Ещё там сиживал Серёжа Чудаков, к которому с моей лёгкой (или нелёгкой) руки приклеилась кличка "Мэнсон", хотя мы практически не были знакомы. Как-то, когда я сидел в "Национале", за соседним столиком пьяный Серёжа Чудаков читал проституткам стихи, а те, смеясь, повязывали ему на голову женскую косынку. Чудаков был широко известный в Москве сутенёр, поставлявший баб, готовых на все, высокопоставленной научно-творческой элите, включая известнейшие имена. Он ворочал большими деньгами, но все растрачивал с лёгкостью и ходил в потёртых брюках и стоптанных, даже, пожалуй, свалянных набок, ботинках. Лицом был мил, в общении приятен, подбирал себе кадры шлюх среди девочек, тьмой отиравшихся в кафе-мороженых Москвы. Его мечтой была ночь с девами-близнецами. Он был поэт, сочинял стихи спонтанно и записывал их между строк чужих книг. Так, поэма "Клоун" была им написана на полях и пробелах журнала объявлений. Потом Серёжа исчез, как в воду канул, — и больше уже не появлялся.

Поделиться с друзьями: