Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Вожделенное отечество
Шрифт:

Зильберман занимался раджа-йогой и, как говорили ребята, "заводился через познание". Он исповедовал адвайта-веданту и, в соответствии с этой традицией, был убеждён в том, что его самого — нет.

Последнее обстоятельство не помешало Эдику составить для меня в течение пяти минут в стоячей забегаловке под рестораном "Прага", где мы с ним ели жареные чешские сардельки с горчицей, проект построения метасоциологии — в аподиктической, гипотетической и деонтической модальности — с использованием излюбленной им триады: "нормы — ценности — идеи" — школьной шариковой ручкой на клочке салфетки.

Мне нравилось его рассуждение о тернарной оппозиции (по типу: чёрное — белое — красное), которое выводило за предел бинарности

и давало плоскости объём.

Сенсацией стал доклад Мамардашвили и Пятигорского о метатеории сознания. Они откопали где-то, перевели на русский язык и осмыслили древнеиндийский трактат "Виджняна вада", где говорилось о том, как построить теорию сознания.

Народу набилась уйма. Минут сорок не начинали — ждали Пятигорского. Серьёзный, как шахматная ладья, Мамардашвили высказал предположение, что его соавтор заблудился. Все отдали должное остроумию Мераба Константиновича, но когда Александр Моисеевич, наконец, появился в зале, он первым делом сказал хозяину семинара:

— Юра, ты извини — я забыл, где находится ваш институт...

Сознание в "Виджняна ваде" выглядело как лес с движущимися в нем деревьями, которые иногда набредают и на нас. (Примерно как мы говорим: "мне в голову пришла мысль" — именно пришла — а не "я подумал".)

— Люди настолько глупы, — говорил Пятигорский, — что думают, что они могут подумать о чем угодно.

— Эта теория очень старая, — бросил реплику кто-то из зала. И получил оплаченный ответ:

— Она не старая. Она — древняя...

Левада в перерыве сказал Мамардашвили:

— Мераб, по-моему, Сашка тебя съел, переварил и разбавил все это индийской философией.

Но тот заверил собеседника, что древний текст был настоящий.

Кряжистый добряк с медвежьеватой выправкой бомбардира (он и в самом деле служил когда-то в артиллерии) — Володя Лефевр занимался рефлексивными играми и изучал конфликтующие структуры. Он изобрёл электронные машины — дриблинг и гитик, — не умевшие проигрывать никому. У него были очень интересные идеи: например, конфликтующие структуры, паразитирующие на одном и том же материале. А суть рефлексивных игр заключалась в способности "передумать" противника: "я думаю, что ты думаешь, что я думаю..." — и так далее, до бесконечности, как отражения в трельяжных зеркалах. Умение имитировать то, как наш противник имитирует наш ход мыслей, давало немалый шанс к победе и могло найти довольно занятное применение в экономике, политике и военном деле — да и, наверное, нашло — но уже потом, когда Владимир Александрович эмигрировал в Америку.

"Можно написать роман, — говорил мне Лефевр, — где время будет идти вот так", — и он изображал в воздухе нечто вроде ленты Мёбиуса или бутыли Клейна — двустороннюю поверхность — то, чем был увлечён ещё Флоренский, написавший "Мнимости в геометрии". Ещё он рассказывал об эффекте Эдипа — превращении опасения в явь: с нами случается именно то, чего мы более всего боимся и всеми силами стараемся избежать.

...Мы входили в патриархальный барский двор старой Академии наук на Ленинском проспекте, сворачивали налево к флигелю, где в то время размещался ЦЭМИ. Теперь он в небоскрёбе на Профсоюзной, его называют институтом "Ухо" (из-за гигантского мозаичного панно на стене), и там, очевидно, пропускная система. В старом здании тоже был вахтёр — бабушка в вязаном платке, которая к Лефевру пропускала беспрепятственно.

На семинары ходили аккуратно, как на работу, — всем было интересно, хотя и не все понятно.

Нравилось в науке то, что Шеф может однажды сказать:

— И чтоб до понедельника я вас в лаборатории не видел! И чтоб сегодня же встретил вас в кафе пьяным и не думающим ни о чем!

(Во многом этому способствовала художественная чушь, печатаемая в журнале "Юность".)

Ещё

мы слышали о "невидимых колледжах" и некоем научном центре в США, сотрудники которого сами составляют себе график работы, включая и присутственные часы, — иначе говоря, работают по своему собственному свободному расписанию. Это вдохновляло. После "дневной тюрьмы" советских учреждений "невидимый колледж" представал воображению этаким волшебным градом Китежем с тремя библиотечными днями в неделю. Реальностью же в конце концов стали для нас стеклянно-бетонные (почти по четвёртому сну Веры Павловны) стены института с неудобопроизносимым длинносокращенным названием ЦНИПИАСС, куда собрались мы, десять намучившихся сидением по разным скучным конторам искателей истины, а проще говоря « — философствующих бездельников, — на первый установочный семинар научно-методологического отдела.

— Когда будем собираться? — не очень уверенно спросил наш свежевыпеченный шеф.

Договорились, что по понедельникам и средам — изучать "Науку логики" и "Феноменологию духа".

(Мой однокурсник спросил как-то Арсения Чанышева на лекции, понимает ли кто-либо из современных философов систему Гегеля адекватно, — на что получил вполне добросовестный и авторитетный ответ:

— Может, и есть какой-нибудь один чудак...)

Юра Будаков читал ночами Гегеля и, не понимая ровно ничего, от отчаянья впадал в запой. Затем — снова читал и снова пил — причём уже не "горькую", а "мёртвую". А Коля Сверкун штудировал Канта и получал от этого, как он говорил (с весьма характерным мягким южнорусским акцентом), "неизъяснимое блаженство ".

...Крутился диск магнитофона, наматывая, как дерево — кольца лет, — метафизическую рефлексию.

— Постарайся не кончать, — попросила докладчика Аня Пуляева.

— Вредно, — ответил Стас Галилейский, очень довольный своей шуткой.

У него была оригинальная физиономия: треугольная в профиль, ромбовидная анфас...

Собственно рефлексии меня обучал Георгий Петрович Щедровицкий — философ с умным и благородным лицом квалифицированного рабочего.

— Новую мысль выразить легко, — говорил он, — если она есть. Иное дело — когда её нет.

Щедровицкий вёл блистательные сократические диалоги с учениками.

(Пожалуй, Сократ был одной из немногих философских утех в годы запрета всего нематериального. Интересно, как оценивали себя сами марксисты — как венец стихийного, но закономерного саморазвития материи? И как было не материться в стране, господства двух материализмов — диалектического и исторического?)

— Кто ясно мыслит, тот ясно излагает, — говаривал Георгий Петрович.

В пылу самого яростного спора он мог сказать:

— Я рассуждаю, может быть, и неправильно, но по-своему логично.

Иногда он парировал доводы оппонента так:

— В чем вы меня упрекаете? В том, что я понимаю это?

Или:

— Возможно, вы и правы — но какое мне до этого дело?

Он считал, что человечество не умеет мыслить, и что его можно этому научить. Лично меня, правда, особенно не обнадёживал.

— Сначала вы будете учиться мыслить, — прогнозировал он во время наших вечерних прогулок.

— Потом — создавать себе для этого условия. А там — на "мыслить" останется — всего ничего.

Щедровицкий полагал, что гуманизм проистекает из неуважения к человеку, недоверия к нему: людям внушают, что они живут неправильно, не так, как нужно, сами не понимая всей глубины своего несчастья; и навязывают им, иногда и силой, новую, счастливую жизнь, — которая этим людям, может, и даром не нужна.

Не признавал он и никаких авторитетов, говоря:

— Что мне предки? Я сам себе предок.

Друзья дразнили .его "Фёдором" — не знаю, почему.

Он презирал учёные советы, предпочитая им лыжные трассы в Серебряном бору.

Поделиться с друзьями: