Возлюбленная тень (сборник)
Шрифт:
– Так чего ставить? То же самое? Хоть бы перевел, чем ты так восторгаешься.
Руку дай! – Протяни
ее во тьму,
Руку дай, чтоб не быть
здесь одному,
Руку дай! – протяни издалека,
Руку дай, чтоб не мучила тоска…
– Извини, но я как-то не врубаюсь. Это настолько для нас примитивно, какая-то мура, шелупонь, полная плешь. Причем я ж понимаю, что это еще в твоем переводе, а в оригинале…
– Для тебя ж оригинал недоступен, Верста.
– Я не врубаюсь вообще в то, как ониживут.
– Как все, а думают, что наоборот.
– А ты лучше объяснить не можешь?
– Нет.
–
– Плывет Иван-царевич баттерфляем по Волге. Плывет-плывет, а навстречу ему – говно. «Здравствуй, – глаголет, – Иван-Царевич. Я себя сейчас съем!» – «Ну, нет! – речет Иван-Царевич. – Это я тебя съем!» И съел.
– Анальный секс… – поджимается Верста. – Не уважаю. Романсы поставить?
– Зачем же нет? Главное, кружева на головку надень.
Коломенская повлеклась к ларю с пластинками. Устроилась перед ним на карачках, развела дверцы. Ларь большой, а пластинок мало: сторона Версты – русские романсы в исполнении, пара альбомов тутошного песнопения, Рэй Чарльз – «Ослобони мое сердечко!». Мои подарки. Сторона гуся – Григи-Бахи-Вивальди.
– Верста, а оральный секс ты уважаешь?
Верста выронила небьющуюся Обухову – и та чуть не разбилась: пол каменный, а ковер ушел по национальным соображениям.
– Что за дела?
– По ассоциации.
– С чем?
– Орет твой проигрыватель… Верста!
– Аюшки.
– Заткни ему хавало. Сами споем. Вернее – я спою, а ты сыграешь.
– Поешь ты…
– Зато знаю хорошие слова.
Есть у нас гитара. Гитару гусь не унес. Гитара – она прощальный подарок Версте от подруг, что узнали от знакомых жидков о гитарной дороговизне на Ближнем Востоке. Живет у Версты гитара за двенадцать рублев – ждет, покуда за нее три тысячи сиклей выделят. Я спою, а Верста – слова запомнит. И учую я после из пакибытийного ничева, как повторяет Верста мое учение. Для того и храню ее про черный день – сволочь неуспевающую, двоечницу, славянский слабый пушок ее Венерина холма, кожу ее без пор, светлые ноздри. Длиннее меня на полголовы, младше – на десять лет. Доживет, восприимет.
– Ты петь будешь?
– Пою:
Ах и тошныим мне, добру молодцу, тошнехонько.
Ах и грустныим мне, добру молодцу, грустнехонько,
А мне яства сладка-сахарна на ум нейдет,
Мне Московско-бело-царство – эх-да! – с ума нейдет,
Побывал бы я да в каменной Москове,
Да ин есть тама, братцы, новый сыщичек,
Он по имени-прозванью – Ванька Каинов,
А он требует пашпорты все печатный,
А у нас, братцы, пашпорты своеручный,
Своеручный пашпорты, да фальшивый…
– Клево… Тебе в самом деле от этих сигарет торчит? Я как-то пробовала – только смеяться тянет.
– С одного раза не возьмет.
– Так можно же привыкнуть… Витька! Привыкнешь – окончательно пропадешь.
– Верста. Я – слушай меня!!! – я никогда больше ни к чему не привыкну.
– Философ, бля. Морда у тебя сильно местная, североафриканская, а рассуждаешь, как белый человек.
– Хватит пить. Пить – здоровью вредить. Повтори.
– Нет.
– Повтори.
– Взглядик!.. Пить – здоровью подсобить. Встань на минутку, я постелю.
– Верста в заветной лире мой прах переживет и тленья убежит.
– Ты – тварь!.. Не ломай кайфа, не ломай кайфа, не ломай кайфа!..
И летят мелкие глупые предметы со столика и полочек: неискусные болванчики-статуэтки, календарь-перевертыш родом с Ленинградского монетного двора – все это летит в меня. А со столика упала также бутылка из-под «Люксусовой» – упала, но
не разбилась. То ли удача, то ли чудо, то ли стекло бутылкино предварительно напряжено.…Есть три комнаты, сообщенные между собою, – и нас много в них, мы танцуем. Это – домашний сбор, вечеринкав подсвете. Мы так редко собираемся вместе, живем в разных городах – и хорошо обнимать девушек, знакомых ровно настолько, чтобы не знакомиться снова, и не опасаешься дыхания друг друга, и руки довольны малою волей, не требуя большего.
Три комнаты в доме на ножках, три комнаты с большою верандою, что по сраведливости признается нами за комнату четвертую. Мы – чужие люди; разделенное горе – больше, разделенная радость – меньше, поэтому не стоит делиться ничем, и хорошо нам вместе, ибо мы живем в разных городах, служим на разных службах, и дай нам, Господи, возможность никогда не просить ничего друг у друга, а то и на вечеринку нас не соберешь– так позаботься хотя бы об этом. Гляди-ка, сколько у нас кока-кольных бутылок, сколько освежающей жвачки! Кабы имел я ту жвачку-жевалку лет на двенадцать раньше – Ларка Шарафутдинова спала бы со мною, а не с Царем Зверей из «Снежинки».
Иду я постоять на воздухе; притворяю за собой дверь с глазком, спускаюсь по ступенькам. Те ступеньки из тухлых досок, с переломами, а перила починены дрыном от половой щетки – чем теперь пол мыть-подметать? За такие перила и не удержишься, а ступени скруглены застылым проснежием: свалиться – раз плюнуть. Но слезаю; осторожничая, добираюсь до вмерзшего в суглинок половика, оставленного с последнего сухого дня. Окаменели скопленные следы у исхода лестницы, и лампа на столбе у калитки дает видеть волглый наст, где следы – чище и рассредоточенней. У стены сарая – мастерской сапожника Сашки – куча земли основала сугроб, что не стаивает до апреля: грунтовой холод снега бережет. Из бугра-сугроба торчит некий куст. Я тянусь к нему рукою, но все его хлысты резко взбрыкивают, дрожа, собираются в гладкий пук – наподобие кистевой метлы – и вновь расходятся. Только он, куст, теперь знает, что я его тронуть хочу – и ждет. На темном заборе начинает мерцать и корчиться световое пятно с плавною бахромою. И возникает крик, построенный на словце «ага» и на бесконечном повторении моего имени во всех возможных видах.
– Ага, Витя, Витюшечка, Витюнчик, Витяра, ага, Витя-Витя-Витя, ага…
Пятно разляпывается шире – и на его свете стоит голый человек.
Сквозь редкие черные волосы просматривается белая жирная корка-парша, лоб сведен кожными валиками – это из-за подслепости: так глядеть легче. Вечные очки вдавили на переносице лоснистую щель, в углах глазных – желтые крошки. Конец носа – как пупырчатый продолговатый кошель; из пупырышков торчат мелкие волосяные острия. Ногти на больших пальцах ног вросли в мясцо, прикоснуться невыносимо. Взбухлый водянистым туком живот перекошен влево – не совсем великолепно с внутренними органами, надо понимать.
– Ага, Витя, Витя, Витя. Ага!!!
– Ты что?.. Ты что рычишь, шваркнутый, кретин?! – вылетают из своих спален толстая Алка из Мурманска, Люська-художница из Москвы, Валечка из Полтавы, некоторые другие. Перекатываются чрез мужей, отшатываются от нежнозаписянных младенчиков – бегут меня будить, такие старые, в застойных ночных рубахах, с изуродованными пятками, зависают надо мною грудями – большими и малыми овалами, – перестань, перестань сейчас же, весь дом разбудишь.Беззвучно, не существуя, спит Верста Коломенская, занимает одну двадцатую кровати. А стелила на диване?