Вознесение (сборник)
Шрифт:
Начальник разведки полковник Пушков работал в кунге над радиоперехватами, в который раз изучая перехват позывного «Алмаз». Московский Магнат, чья власть над Россией напоминала тяжкую, наподобие оспы, болезнь, убеждал Басаева покинуть Грозный, вывести отряды из города. Клялся дружбой, намекал на ждущие их впереди победы, гарантировал безопасность выхода благосклонностью к Басаеву новой российской власти. Предупреждал Басаева, что на связь с ним выйдет некий доверенный человек, который укажет безопасный проход.
Этим человеком, о котором упоминал Магнат, мог быть он, полковник Пушков. Операция «Волчья яма», задуманная здесь, в штабе воюющей группировки, могла быть доложена выше, московскому начальству, и оно по своей инициативе использовало Магната в интересах разведки. Но тогда из Москвы пришло бы уведомление в штаб, и ему, главному исполнителю замысла, стал бы известен полный объем операции, захватывающий московские круги и коммерческие связи Басаева. Но такого уведомления не было.
Это могло означать, что существовал параллельный план, рожденный в ином центре, плод иного ума, подразумевающий спасение отрядов Басаева. Этот второй, неизвестный Пушкову план сводил на нет операцию «Волчья яма». Неизвестные силы, управляемые всемогущим Магнатом, готовили Басаеву безболезненный уход из ловушки. Его отряды без потерь оставят Грозный, по безопасному, неизвестному Пушкову коридору уйдут на равнины, а оттуда проникнут в горы, пополнив свежей силой воюющую группировку Хаттаба.
А это, в свою очередь, означало, что предательство, о котором шепотом говорили в частях, измена, о которой угрюмо молчали генералы, опять, как и в первую войну, потекли, заструились тонкими, омывающими войска ручейками, протачивая скважины и свищи в монолитных порядках армии. И снова кромешные труды штабов, смоляные гробы и бредящие лазареты, награды на солдатской груди и похоронки в домах, подвиги командиров и блестящие замыслы генералов превратятся в перхоть поражения. Многоречивые, с блудливыми глазами политики, заикающиеся, блеющие по-овечьи магнаты завернут их кровавую победу в зеленую купюру. Финансируют фонд поддержки инвалидов войны. Демонстративно, перед телекамерами, подарят госпиталю партию инвалидных колясок.
Эта мысль была нестерпима. Наполняла Пушкова страхом и ненавистью. Управляла сознанием, заставляя подозревать и не верить. Он старался понять, кто из его командиров, кто из его подчиненных был включен во второй, предательский план. Где в развалинах Грозного, среди минных заграждений, постов, гаубичных батарей, где в железном кольце окружения была создана незаметная брешь, сквозь которую неизвестный проводник по поручению Магната проведет безнаказанно полевую армию Шамиля Басаева.
По радиоперехватам,
В дверь постучали. В кунг вошел заместитель по агентурной работе подполковник Сапега. Не оборачиваясь, Пушков знал, что это он, с седой, стриженной под бобрик головой, колючими усиками и круглыми кошачьими глазами, получивший в штабе за свою вкрадчивость и лукавство прозвище Кот Базилио.
– Товарищ полковник…
– Как думаешь, Петр Егорович, сработает наша связь через Литкина и художника?.. – не оборачиваясь, спросил Пушков, держа в руках листок с радиоперехватом Алмаза. – Я жду результат не сегодня завтра…
– Анатолий Васильевич, Фиалка на связи…
– Что там у Фиалки стряслось?
– Из полка сообщают, ваш сын…
Пушков повернулся так резко, что жалобно проскрежетал железный стул. На круглом лице подполковника было мучительное выражение страха и сострадания. Пушков почувствовал, как мгновенно остановилось сердце, словно его подрезали ножницами, и он секунду жил без сердца.
– Что с Валерой?..
– Точно не знаю… Из полка сообщают, подрыв здания… Весь взвод с лейтенантом накрыло… Подобраться невозможно… Шквальный огонь чеченцев из всех видов оружия…
Пушков выскочил в соседнее отделение кунга, где стояли телефоны и рация:
– Фиалка!.. Полковник Пушков!.. Что случилось, Фиалка?..
Размазанный металлической кистью, затуманенный шорохами эфира, голос командира полка докладывал:
– При штурме Музея искусств… Попытка освобождения пленных… Группа в составе взвода… Ваш сын, лейтенант Пушков… Управляемый взрыв фугасов… Практически разрушен полностью…
– Почему не идете на помощь?.. Пошлите туда подкрепление!..
– Шквальный огонь чеченцев… Потеряли танк… Две атаки отбито… Не пройти ни по земле, ни по небу…
– Так под землей, черт возьми!.. – Он кинул бесполезную трубку. – Сапега, карту подземных коммуникаций!.. Подымай Коровко и взвод спецназа!.. На трех бэтээрах, к центру!..
Сидя на головном бэтээре – ноги в люк, рука на тангенте, другая на крючке автомата, – он погонял машины рыком команд и мучительной страстной молитвой, адресованной в синее, свистящее от скорости небо и в дымный изгрызенный город, где в развалинах, на горячем пепле, лежал его сын. Живой, оглушенный, отстреливался от наступавших чеченцев. Полковник не допускал мысли о гибели сына, а только о ранении, о контузии. Его рывок был к живому сыну. Он, отец, рвался к нему на помощь, возвещал о себе страстной молитвой.Они встали за два квартала до Музея искусств, на позициях наступавшего полка. Полковник Пушков слушал грохоты близкого боя, видел серый дым разрывов, пунктиры трассеров, сшивавших края разрушенных зданий. Орудия разных калибров, пушки танков, скорострельные минометы лязгали, лаяли, огрызались друг на друга, и в этой канонаде была неподвижность. Звуки кружили по сторонам пустого, не охваченного боем пространства, где находились Музей искусств и его раненый сын.
– Коровко, ты, еще пять человек, под землю!.. Остальным здесь ждать!.. – Полковник бегло просматривал карту, на которой расходились ветки подземных коммуникаций, канализационные туннели и сливы. Выбрал ближний, врезанный в мостовую люк. Счистил с него руками снег. Механик-водитель, помогая ему, поддел монтировкой чугун. Они вдвоем отвалили ребристую литую плиту, из-под которой пахнуло глубинным холодным зловоньем. – Коровко, пошел!.. Дистанция десять метров!.. Подсветка фонарями через одного!.. – Смотрел, как бойцы спецназа погружаются в круглый зев, бережно, стволами вниз, окунают автоматы. Нащупал ногами первую вмурованную в шахту скобу. Спускался, видя, как уменьшается, улетает ввысь синий кружок неба, посылал в него страстную молитву.
Подземелье дышало, журчало, тихо постанывало. Проталкивало сгустки пара, прелые запахи, поблескивало водой, пушистой изморозью. Впереди качались фонари. Упирались в бетонные кольца, кирпичную кладку, в водяной текущий желоб. Зажигали на воде голубоватые водовороты. Подсвечивали спины и подошвы идущих, металлические откидные приклады автоматов.
«Валера, держись!.. – посылал он сыну сигналы своего приближения. – Сынок, я скоро!..» – Нетерпеливо перехватывал автомат, торопя минуту, когда выпустит из него первую очередь.
Из-под его фонаря побежали крысы, волнистым живым ковром, выгибая горбатые спины, натыкаясь одна на другую. Подымали на огонь острые усатые морды, розовые бусины глаз. Проплыл по воде скомканный, с липкими пузырями, огромный чехол, похожий на сбитый воздушный шар, упавший с подземного неба. В перекрестье туннеля выскочило на них мохнатое существо, похожее на человекообразную, поросшую шерстью собаку. Оскалилось и молча, на двух ногах, иногда опираясь на руку, убежало, и он удержался, чтобы не выстрелить вслед. Натолкнулись на железную кровать с матрасом, с отпечатком недавно лежавшего тела. Утопив колеса в воде, вытянув ствол вдоль туннеля, стояла старая противотанковая пушка, словно ожидала подземной атаки танков.
Наверху, под солнечным небом, шел бой, рвались снаряды, но звуки разрывов не проникали в туннель.
«Держись, сынок!.. Уже на подходе!..»
Он остановил группу у люка и сам полез вверх, хватаясь за ржавые скобы. Достиг чугунной плиты, уперся ногой в стенку шахты и с трудом, давя плечом, приподнял крышку. Солнце ослепило его. Он высунул голову и увидел близко фонарный столб с исстрелянным светофором, повисшие на кронштейне часы и дорожки следов, ведущие к темным, промятым в снегу лежкам и дальше, к полуобвалившемуся зеленому зданию с провалами крыши, из которых сочился дым.
«Сынок, еще минутку!.. Я рядом!..»
Близко хлестнула очередь. Он снова спустился, миновал два люка и в третий полез, цепляясь за обледенелые скобы. Отодвинул крышку. Был рядом с фасадом, с искалеченной легковой машиной, от которой к подъезду тянулись следы. Прислушался, нет ли стрельбы. Отвалил чугунный слиток с изображением серпа и молота и каких-то фирменных букв. Кинулся, пригибаясь, к подъезду, слыша за собой глухой бег спецназа.
Вход был завален рухнувшими перекрытиями. Полковник подныривал под балки, отталкивался от кирпичных груд, подымал мучнистую пыль, натыкаясь на тлеющее тряпье, обгорелые холсты, дымные бесформенные головешки. Увидел солдата в каске, торчащего из-под рухнувшей балки. Синее лицо, на шее черная вена, мертвые глаза, величиной с куриное яйцо, вылезли на лоб. Полковник бежал дальше, надеясь на чудо, отыскивая среди развалин шевелящееся, покалеченное, но живое тело сына. Второй солдат лежал у стены, словно его швырнуло страшным броском, переломало во многих местах, и он под чехлом одежды и бронежилета был дряблый, как кисель, вытекал сквозь швы красной жижей. Полковник продавил ногой какой-то холст с портретом чабана, уклонился от упавшей, звякнувшей, как сосулька, люстры и увидел сына. Казалось, тот делает гимнастический мостик, затылок касался пяток, он был свернут в колесо, и под его хребет, не давая упасть, была просунута двутавровая балка. Он смотрел на отца перевернутым лицом, волосы его ссыпались вниз, а из открытого рта, заливая ноздри и лоб, сочилась медленная кровь.
– Валера!.. – жалобно крикнул Пушков, устремляясь к сыну.
– Отставить, товарищ полковник!.. – грубо остановил его Коровко. – Может быть заминирован…
Полковник, остановленный окриком, застыл, издали глядя на сына, на его мертвую позу, в которую свернула его спираль взрыва. Старался заметить малейшее биение, дрожание его напряженного, висящего на балке тела.
Бойцы спецназа заняли оборону у окон. Коровко, расхаживая по развалинам, звякая кирпичом, отыскивал обрывки проводов, шнуры, обгорелые шторы, связывал их вместе, создавая из них длинную бахрому. Осторожно приблизился к лейтенанту, обвязал ему ногу.
– Все за угол!.. Может рвануть!..
Полковник из-за угла смотрел, как натягивается бахрома, ужасаясь, что сына может сейчас разнести на куски. Увидел, как зашевелилось его тело, качнулась его голова.
– Валера!.. Жив!..
Но это Коровко сволакивал лейтенанта с балки, и тело, соскользнув с двутавра, упало с глухим звуком на пол.
– Валера, сынок!.. – крикнул полковник, кидаясь к сыну, хватая его за ободранные грязные руки. Они еще были теплы, остывали в руках отца. Полковник присел на доску у тела сына. Не отрываясь, смотрел на опустошенное, похожее на пустое блюдо лицо, из которого взрыв выплеснул весь румянец, красоту, радостный блеск глаз, доверчивое их выражение, когда в детстве, перед тем как уснуть, он слушал отца, его бесконечную, из вечера в вечер, создаваемую и тут же забываемую сказку.
Снаружи шел бой. Граната ударила в стену, свистнув осколками. Коровко по рации связывался с бэтээрами, докладывал обстановку. Бойцы спецназа извлекали из-под развалин убитых солдат.
Полковник положил на доску платок, которым отер лицо сына, снял кровавую влагу, нагар, крошки цветной штукатурки. Смотрел на это остывающее лицо, из которого сначала ушла жизнь, а теперь уходила и смерть, и лицо каменело, твердело, превращалось в холодный слепок.
Иногда ему казалось, что всего этого не случилось. Что это цветной и ужасный сон, в котором воплотились его страхи, предчувствия, непрерывное ожидание беды, подспудно живущее в нем, когда по несколько раз на день порывался связаться с полком, узнать, как проходят боевые действия, убедиться, что страхи его напрасны. И можно проснуться, с облегчением увидеть, что он лежит на полке кунга, на столике графин с соком, карта Грозного, где на пересечении центральных улиц, невдалеке от Музея искусств, воюет его живой сын. Но сон не прерывался. Ветер из разбитого окна шевелил светлые волосы сына. На доске лежал кровавый платок. И он с невыносимой тоской и болью убеждался, что это явь.
Он смотрел на переносицу сына, на то место, где сходились пушистые серые брови, которые он когда-то любил целовать, хватая на бегу сына, прижимаясь губами к теплому, душистому лбу. Теперь на этом месте пролегла твердая, недовольная складка, в которой блестела какая-то металлическая крупица. Он смотрел на эту крупицу, и сыновнее лицо медленно удалялось, как в перевернутый бинокль, останавливалось вдали, как холодное светило. И он, соединенный с этим остановившимся лицом, сам застывал, каменел, вмороженный в остановленное время. Как в глыбе льда, соединенные холодным морозным лучом, оба парили в остывшем мироздании.
Он вдруг начинал верить в чудо, в возможность воскресения сына. В этой вере обнаруживались детские забытые упования, когда он, мальчик, боясь, что когда-нибудь мама умрет, на ночь, перед сном, молил кого-то, распоряжавшегося жизнями, чтобы Тот сохранил маму подольше. Если нужно продлить ее дни, пусть продлит за его счет. Пусть его жизнь уменьшится, а жизнь мамы продлится. Теперь он обращался с тем же к Тому, кого забыл на долгие годы. Чтобы Тот взял его собственную жизнь, отдал ее сыну, воскресил, а сам он пусть умрет. Сидел ждал, когда умрет, надеясь в последнюю секунду увидеть, как дрогнули глаза сына, обратили на него свой воскресший взгляд. Но сын не воскресал. А сам он продолжал жить, ощущая эту жизнь как нестерпимую боль.
Это он, отец, повинен в гибели сына. Он торопил штурм, побуждал командующего наращивать темп наступления, зная, что на главном направлении удара воюет сын. Толкал сына на штурм, выдавливая отряды Басаева. Подставлял под взрывы и пули его пушистые брови, сияющие глаза, родинку на плече, милую застенчивую улыбку, когда просил мать посидеть у его изголовья, манеру морщить лоб, когда разучивал заданный в школе стих. Он знал, что потери растут, особенно среди младших офицеров, которые вместе с личным составом ходили в атаку. Не отозвал сына с опасного направления, не перевел его в резервные части, охранявшие расположение ставки, стоявшие на блокпостах при подъездах к Грозному. Одержимый своим замыслом азартно и страстно, принес в жертву сына. В их последнюю встречу, когда приехал на передовую к сыну, он не внял предчувствию, подавил в себе вспышку страха. Не обнял, не поцеловал на прощание сына. Только махнул
рукой с брони отъезжавшего бэтээра.Это он, вопреки настояниям жены, увлек сына в армию. Романтично возжелал, чтобы сын наследовал его офицерскую долю. В момент, когда армия гибла, эта доля была непрерывным унижением, бедностью, потерей смысла, тоскливым созерцанием того, как мерзавцы, захватившие власть, губят страну и армию. Невозможность противодействовать преступлению, поднять полк в ружье, двинуть его на Москву. Жена не отпускала сына в училище. Находила у него таланты музыканта, художника. Плача, раскладывала под лампой ворохи разноцветных рисунков, на которых не было солдат, танков, стреляющих самолетов, а фантастические животные и деревья, сказочные цветы и птицы, и в райском саду под яблоней сидели обнявшись большеголовые, большеглазые мужчина и женщина – они, его мать и отец.
Как он расскажет жене о гибели сына? Как появится в доме и, глядя в ее испуганное, ожидающее лицо, расскажет, что сын убит? Как повинится перед ней в гибели сына? Как станет жить всю остальную жизнь, глядя в ее пустые, обезумевшие, непрощающие глаза? Как сможет выносить эту боль, когда любая их встреча, любая минута, любой предмет в доме станут напоминать о сыне? О том чудном мартовском дне, когда оба, молодые, счастливые, впряглись в дровяные санки, натягивали тугой ремешок, протаскивали санки по талым снегам и сын, укутанный в шубку, румяный, как снегирь, понукал их, хохотал, поднимая березовый прутик.
Мысль о горе жены была такой же страшной, как мысль о смерти сына. Была ее продолжением. Непомерным, невыносимым увеличением.
Возникла безумная мысль. Чтобы прервать непосильные страдания, скрыться от них, он вытащит пистолет и пустит себе пулю в висок. Уравняется с сыном, будет лежать с ним рядом на этих расколотых кирпичах.
Или возглавит штурмовую группу, пойдет впереди солдат, в рост, не таясь, чтобы срезала его пулеметная очередь, и тогда они вместе с сыном окажутся рядом на брезентовых грязных носилках.
Это смертельное чувство вины, желание себя истребить сменилось лютой ненавистью к чеченцам, убившим сына. Ослепляющей злобой к проклятому городу, который уже дважды сносился до основания и все еще выступает на поверхности остатками уродливых зданий, дырявыми окнами, где засели стрелки, черные, как черти, неутомимые, как злые обезьяны. Эта ненависть была столь сильна, столь искупительна, что он подымал одинокий бомбардировщик, летел из-за Урала, пересекая степи и горы, и кидал на ненавистный город атомную бомбу. Видел из кабины белое бельмо взрыва, раскаленную медузу ртутного пара, капустный кочан ядовитого дыма, огромный пепельно-розовый гриб истребленной материи. Пусть на месте города образуется огромная воронка, в нее натечет отравленная, светящаяся ночами вода. И всяк, кто глотнет ее, явившись из сел, прыснет себе на лицо, спустившись с гор, пусть превратится в урода с двумя головами, с ластами вместо рук, с водянистым гниющим черепом, с выпученными, белыми, невидящими глазами. Он желал убийцам сына не просто смерти, а адской, нескончаемой муки, длящейся из поколения в поколение, чтобы все остальные народы шарахались от изгоев с ликами мертвых эмбрионов.
Он не мог рыдать. Рыдания зарождались, как донные пузыри, двигались наверх, но не достигали губ, не воплощались в слезы и стон, а тяжелыми булыжниками падали на дно души.
Он поднял голову. На стене, среди сломанных балок и сдвинутых перекрытий, окруженная тлеющей ветошью и расколотой штукатуркой, висела картина. Почти не потревоженная, не поврежденная взрывом. По зеленому античному морю, среди солнечных всплесков шли люди. Белая вереница, не касаясь стопами воды, не проваливаясь в глубь моря. Словно они не имели веса, не ощущали земного тяготения. Были сотворены из вещества, не ведающего закона гравитации. Прекрасные ликом, как боги, явившиеся на землю, изувеченную войнами, крушениями, бессмысленным поруганием жизни.
Полковник смотрел на картину, стараясь что-то понять и вспомнить. Вспомнил – картина называлась «Хождение по водам». Ее нарисовал полубезумный художник Зия, которого он, полковник, использовал как агентурный источник в своей операции против Басаева. Вид этой картины породил в нем образ Басаева, главного виновника случившейся с ним беды, убийцы сына. Чернявая, бородатая, с кривым, медленно говорящим ртом, мокрыми розовыми губами голова смотрела на него фиолетовыми чернильными глазами. И такую спасительную ярость испытал Пушков, такую объясняющую и побуждающую ненависть, неодолимое желание оторвать эту голову от тела, кинуть ее на дно эмалированного таза, пустить по Волге и Дону. Чтобы люди выходили к берегам, смотрели на эту мертвую, лысую, неопасную голову, убеждаясь, что настал конец их мучениям, пришло избавление от унижений и страхов, и они, а вместе с ними он, Пушков, отомщены.
Нет, он не пустит себе пулю в висок. Не пойдет в безумную атаку на пулеметы чеченцев. Он доведет до конца разведоперацию и подымет за бороду оторванную голову Басаева.
Начальник разведки закрыл глаза сыну. Сунул в карман на грудь носовой платок, потемневший от сыновней крови. Услышал снаружи громкий, нарастающий стук пулемета, рокот подлетевшего бэтээра. Вместе с бойцами спецназа нес к люку тело сына, поддерживая его светловолосую голову.
В штабе полка к нему подошел Сапега.
– Товарищ полковник, прошу извинить, что обращаюсь в такую минуту… Поступила информация от источника… Литкин был у художника… Чеченцы выходят на связь… Сегодня возможен контакт… Прикажете мне выходить на связь?
– Моя работа, – сказал полковник. – Валеру отвезу и вернусь… – Сидел в глубине бэтээра, ослепляемый низким солнцем, бьющим в бойницы. Держал руку сына, которая стала холодной, утрачивала гибкость и мягкость.Генерал-лейтенант на командном пункте, развернутом на верхней площадке изглоданного снарядами многоэтажного дома, вел управление боем. Начавшийся утром на отдельных участках бой разгорался, захватывал своими вспышками, рокотами, косматыми дымами все новые и новые районы. Из отдельных лоскутьев, огненных мазков и линий сливался в общую картину штурма, которая была явлена глазам генерала медленными клубами копоти, тусклыми отдаленными мерцаниями, мутными молниями реактивных снарядов. Дополнялась звуками разрывов на центральных площадях и окраинах, рокотами артиллерии, наносившей огневой удар перед атакой штурмовых групп, чавканьем танковых пушек, долбящих фасады с засевшими снайперами. Эти зрительные и звуковые образы лишь обогащали представление о бое, который, ежеминутно меняя контур, открывался генералу в потоках боевой информации. В докладах командиров полков, в охрипших, дышащих в рации и телефоны голосах штабистов, в карте начальника штаба, на которую тот цветными фломастерами наносил неровную кромку, где сталкивались атакующие армейские части и оборонявшие город чеченцы.
Информация шла непрерывным тревожным валом. В районе универсама чеченцы контратаковали, и начальник артиллерии, задыхаясь от кашля, называл по рации цели, которые утром были в тылу наступавших. В микрорайоне один из домов переходил из рук в руки, и генерал приказал оставить его, отойти на исходный рубеж, направил на дом плазменный удар танкового огнемета. Над окраиной был подбит вертолет разведки, и пока пилоты вытаскивали горящую машину из зоны обстрела, начальник авиации связывался с командирами полков, требуя выдвижения в предполагаемый район приземления.
В туннеле у центральной площади были сожжены два танка, оглушенный экипаж отстреливался, пока к нему пробивалась бронегруппа спецназа. Звонил из Моздока командующий, требуя доложить обстановку, и генерал докладывал, заглядывая в исчерченную фломастером карту, одновременно слушая позывные «Фиалки», у которой кончались боеприпасы, делал ужасные глаза заму по вооружению, грозно кивая на рацию, торопя колонну «Уралов», подвозивших на передовую снаряды. В Старопромысловском районе вышла группа боевиков с белыми флагами, и генерал приказал не стрелять, принять капитуляцию.
Казалось, в город упала с неба огромная шаровая молния. Ртутный шар мерцал сквозь копоть, вспыхивал слепящей поверхностью, окутывался черной гарью испепеленного вещества. Генерал, управляя боем, держал этот жидкий огненный шар в каменной оболочке города, не давая ему истечь жидкими ручьями огня, уйти в глубину, израсходовав разрушительную силу, улетучиться, растеряв в пустынных окрестностях свое электричество.
Он радовался, когда после его приказов удавалось добиться успеха. Огорчался, когда его команды тонули в безволии и усталости ослабевших частей. Пугался, когда мембрана передовой начинала выгибаться в обратную сторону под давлением бесстрашной чеченской атаки. Возбуждался и ликовал, благодарил командира полка, когда фронт выпрямлялся после удара по чеченскому флангу. Он перемещал в городе танки, поднимал авиацию, управлял огнем батарей. Видел, как его воля, командирская страсть, мгновенная прозорливость управляют огромной махиной штурма. Он при этом знал тот предел, за которым его приказы не действовали, его воля была бессильна, его разум не мог охватить внеразумную, непостижимую сущность боя. Ртутный шар штурма жил своим внутренним смыслом, питался глубинным раскаленным ядром, из которого черпал энергию. Эта внеразумная энергия штурма складывалась из ярости мотострелка, холодной зоркости снайпера, ненависти горевшего в танке танкиста, бесстрашия взводного, поднявшего в атаку солдат. Она складывалась из отваги молодого чеченца, кинувшего на корму бэтээра гранату, из криков «Аллах акбар!», с которым отряд смертников появился в русском тылу. Генерал знал предел своим командирским возможностям. Управляя боем, одновременно уповал на таинственную, витавшую над полем боя силу, именуемую Удачей Войны. Просил у этой грозной, полыхавшей страстью и ненавистью силы, чтобы она помогла войскам. Верил, что Бог Войны услышит русского генерала. Пошлет победу войскам, ведущим праведный бой за свой русский город Грозный.
К вечеру, когда солнце село в дымные развалины и город остывал, как огромный, спекшийся кусок шлака, ему сообщили, что у Музея искусств погиб сын начальника разведки лейтенант Пушков. Эта потеря, одна из сотни дневных потерь, уколола его ноющей болью, и он устыдился, что в этом больном чувстве, вместе с состраданием к полковнику, присутствовали досада и опасение – теперь начальник разведки выбит из строя, горе парализовало его ум и волю и операция «Волчья яма» поставлена под угрозу. Он тут же забыл об этом, потому что из Москвы звонил начальник Генерального штаба. Требовал доложить обстановку, потери, уровень снабжения войск. Генерал обстоятельно, поглядывая в исчерканную карту, докладывал начальнику Генштаба. А когда окончил доклад, положил телефонную трубку, ему сообщили, что полковник Пушков просит его принять.
– Товарищ генерал, разрешите… – Полковник, появившийся на командном пункте, среди капроновых мешков с песком, маскировочных сеток, проложенных вдоль стен проводов, выглядел черным, словно кожа его, как железнодорожная шпала, была пропитана креозотом. Глаза под костяными надбровными дугами казались провалившимися и огромными. – Разрешите доложить. Противник по агентурной линии вышел на связь. Люди Басаева готовы обсудить мои предложения. Утром в районе одноэтажной застройки намечен контакт. Прошу разрешить пойти на контакт самому.
Генерал встал из-за фанерного, с выдвижными ножками походного стола. Подошел к полковнику. Стиснул его за плечи, прижимая к груди.
– Анатолий Васильевич, родной, знаю твое горе… Слов нет… Держись по-мужицки… Тебе еще к жене возвращаться… Для этого силы нужны непомерные… Поклонись от меня ей в ноги… Не уберегли мы твоего Валеру…
Он посмотрел в лицо полковника, страшась увидеть в нем бездонное горе. Лицо казалось каменным, непроницаемым, с грубыми жестокими линиями, нанесенными камнетесом. Только глаза, не успевшие окаменеть, сверкали из глубины черного, как булыжник, лица.
– Разрешите, товарищ командующий, осуществить контакт самому.
– Зачем?.. Оставайся с сыном… Тебе его везти до родного порога… Будет слез море… Здесь у тебя есть заместители. Они пойдут на контакт.
– Лучше меня никто не знает задачу. Все тонкости у меня. Только я сумею навязать Басаеву нужное нам решение. Легенда отработана. Я лично работал с агентурным источником.
– Анатолий Васильевич, риск велик. Они могут вам не поверить. Захватят, станут пытать. Они шашлыки из наших пленных готовят. Они до правды огнем и ножом доберутся. Вырежут ее вместе с печенью.
– Мне нужно идти на контакт. Кроме меня, некому. Из меня они правду не вырежут.
Генерал смотрел на полковника, который казался каменным истуканом. У него не было жил, которые можно было вытягивать. Не было внутренних органов, которые можно было отбить. Не было крови, которую можно было сливать в эмалированный таз. Были только дрожащие черным кристаллическим блеском глаза, глядящие из глубины грубо отесанного камня.
Генерал был бессилен ему отказать. Понимал, что полковник должен был пойти на задание, смертельно рискуя, чтобы в этом смертельном риске, готовя врагу отмщение, сберечь свой разум от непосильного горя. Сохраниться в эти первые, непосильные часы страданий, чтобы приготовить себя к еще большим предстоящим страданиям.
– Хорошо, Анатолий Васильевич, идите… Мы будем отслеживать ваш контакт… Вернетесь, немедленно доложите… С Богом… – Генерал снова обнял его за плечи, отпуская. Смотрел, как колышется задетая полковником драная маскировочная сеть.Глава десятая
Начальник чеченской разведки Адам шел на связь с офицером Российской армии. За деньги русский предатель предложил указать коридоры, свободные от минных полей. По этим безопасным проходам отряды Шамиля Басаева могли беспрепятственно выйти из города. По условиям встречи оба, без сопровождения и охраны, должны были сойтись поутру в районе одноэтажной застройки, на ничейной полосе, в жилище блаженного художника. Адам, подозревая вероломство русских, выпустил к месту предполагаемой встречи летучий отряд разведчиков, и те прочесали сады и развалины, заглянули во дворы и дома. Убедившись в отсутствии засад, не встретив ловушек спецназа, засели на близком удалении от кирпичного, со снесенной крышей дома. Сквозь голые яблони, мерзлые виноградники просматривали морозную синеву с красной, освещенной солнцем стеной, готовые к скоротечному бою.