Возвращаясь к самому себе
Шрифт:
И совершенно с иным принципом работы Анатолия Васильевича я столкнулся на репетициях "Наполеона I".
Сначала мы просто разговаривали, фантазировали вместе, чрезвычайно раскованно и без каких-либо особых прицелов.
Я не видел у Эфроса его тетрадей, где, наверное, был записан весь спектакль до мельчайших мизансцен. Ничего у него не было, кроме пьесы. А когда вышли на сцену, мое удивление стало беспредельным. Мы репетируем, что-то пробуем, что-то ищем. Мне довольно сложно. Я прино-равливаюсь к актерам Театра на Малой Бронной, приспосабливаюсь к маленькому залу, стараюсь говорить тише - ведь я привык играть на сцене театра Вахтангова, где в зале сидит тысяча с лишним человек и акустика отнюдь не на уровне древнегреческих амфитеатров.
Анатолий Васильевич больше подбадривает,
И когда наконец наступает полная ясность, он останавливает репетицию и определяет сцену, уже исходя из поисков актера и своего видения. Только режиссер с огромным опытом и уважени-ем к актеру может молчать несколько репетиций и не бояться этого молчания.
А сколько режиссеров-разговорников живет на белом свете! Даже если этот режиссер разго-ворного жанра не представляет себе, как ставить спектакль, он все равно из трусости говорит. Говорит часами, боясь остановиться, боясь, как бы актеры не догадались, что он не знает решения сцены, а иногда и спектакля. Сколько напрасно потерянных часов репетиций уходит на эти одуря-ющие разговоры.
Эфрос, попробовав сцену и добившись ее правильного звучания, опять замолкал. Но теперь я понял его и был спокоен. Мы работаем вместе, я предлагаю, он отбирает что-то из предложенного или начисто отвергает и тогда уж предлагает свое. Так у нас шли репетиции "Наполеона I".
Эфрос добивался наиболее полного раскрытия актера, потому он стремился понять сильные и слабые стороны его поисков в роли, понять самый путь этих поисков. Если возможно подобное сравнение, режиссер в этом случае похож на врача, который ставит диагноз только тогда, когда подробно узнает все о больном, выяснит все симптомы, все проявления недомогания. Только тогда ставит диагноз. Только тогда.
Да, то было замечательное время, замечательные месяцы, когда мы репетировали "Наполеона Первого" с Анатолием Васильевичем и Ольгой Яковлевой. Но не долго играли мы этот спектакль на Малой Бронной - всего раз двадцать. Потом Эфрос ушел на "Таганку", а Ольга не захотела играть без него.
Он все время хотел возобновить спектакль уже на Таганской сцене. Все говорил: "Вот сейчас я поставлю "На дне", а потом..." А потом... Потом случилось то, что случилось: не стало Анатолия Васильевича. И вот сейчас, спустя десять лет, по настоянию Ольги Яковлевой спектакль наш восстановили на сцене театра им. Маяковского. Одна из режиссеров театра на Малой Бронной, работавшая с Анатолием Васильевичем, оказывается, записывала буквально со стенографической точностью все репетиции, все замечания его и до мелочей, до подробностей всю структуру спек-такля. По этой стенограмме она и восстановила спектакль, декорации, костюмы - всё... Спек-такль сейчас идет. Я очень его ревную. Однако играть сейчас его я бы, наверное, уже не смог.
Наполеона в восстановленном спектакле играет актер театра им. Маяковского Михаил Филиппов. Но все мизансцены, которые играет Филиппов, были наработаны в нашем спектакле.
Да, я ревную, потому что этот спектакль - одна из моих странных работ, потому что я работал с великим режиссером, и какая-то необычная человеческая атмосфера, казалось, окружала тогда всю мою жизнь. Было абсолютное доверие... а это редкость.
Я понимаю, что, может
быть, немало наших зрителей, смотревших "Наполеона Первого", одобрят поступок Наполеона, ради титула императора предавшего свою единственную любовь. Может быть, они и не в состоянии представить себе, что такое единственная любовь и что она значит для человека. И потому скажут в душе своей: "Ну и правильно... Подумаешь, женщина... А тут - законная власть над миром... Вот и жена - императорская дочь. Попробуй теперь пикни кто, что я, Наполеон, не император".Но кто-то почувствует боль за этого небольшого, страдающего человека, Наполеона Первого, свою единственную драгоценность - любовь - разменявшего на царствие земное, которое все равно - прах... И эта боль в сердце, вызванная спектаклем, нашей игрой, означает многое, очень многое: и что не исчезло в людях сочувствие, и что нужна сердцу эта живая пища искусства, и что, значит, не напрасны наши усилия.
Иногда я спрашиваю себя: а пошел бы Раскольников убивать старушку, если б он читал пьесу Брукнера или видел на сцене спектакль по ней? Ведь его, Раскольникова, больше всего возмущала законная безнаказанность императора Наполеона, убившего миллионы людей. И никто, никто не считал его виноватым! Все века его только прославляли и величали гением! И Раскольников в гордыне своей неутешенной захотел показать, что и он может "переступить". Переступить закон нравственный, Божеский: "Не убий!" Почему ж ему-то, Раскольникову, нельзя, если можно - и в миллионы раз больше!
– Наполеону, тоже ведь человеку!
У Брукнера Наполеон сам судит себя и не декларативно, не выспренне, а с талантливейшей человеческой искренностью, то есть художественно убедительно, до потрясения. И есть у него в роли и прямые слова, прямое признание: "Кто я? Император? Нет, авантюрист, сделавший себя императором. Пират, присвоивший себе корону Карла Великого".
Для того-то и ставил спектакль Анатолий Васильевич Эфрос, для того и я рискнул выступить в роли Наполеона, и даже не в своем театре, чтобы выразить сегодня, именно сегодня, свое отно-шение к тирании одной личности, пусть даже и такой значительной, как Наполеон Бонапарт.
Юлий Цезарь: предчувствие гражданской войны
Еще один герой, великий Юлий Цезарь, пополняет мою коллекцию королей-императоров. И снова, как в шекспировском "Ричарде", как в "Наполеоне Первом" Брукнера, эта фигура накрепко связана с переломом эпохи, сдвигом пластов истории... Наверное, именно потому написанное драматургами и писателями о тех далеких от нас временах, о тех могучих фигурах столь крепко задевает за живое нас, живущих сегодня и, кажется, так непохожих на людей тех эпох. И в кото-рый раз заставляет удивляться, сколь однообразно ведет себя человечество в "минуты роковые" социальных потрясений, когда бы и где бы сии потрясения ни происходили. Будь то Англия шестнадцатого века, Европа начала девятнадцатого, и вот уже и совсем архаика - Рим начала упадка, дохристианская эпоха...
Естественно, писатель Торнтон Уайлдер, написавший роман "Мартовские иды", переведен-ный у нас в шестидесятые годы, так же как и Брукнер при работе над "Наполеоном", не мог не насытить свое произведение мыслями и чувствами своих современников, идеями текущего дня, но в том-то и фокус, что эти мысли, чувства и идеи родственным эхом отзываются тем, давно ушед-шим, а голоса веков как бы окликают нас, живущих сегодня: "Посмотрите на нас, прислушайтесь, как мы тогда рядили и судили, приглядитесь, в чем наши ошибки, и не повторяйте их. Наш горь-кий опыт - для кого он, как не для вас, наших потомков?"
Не перестаешь удивляться великой прозорливости художественного исследования истории: то, что происходило в Древнем Риме, описано автором-американцем, а нами, русскими, недавно еще советскими людьми, воспринимается как аналог - естественно, не абсолютный, но узнава-емый текущего дня со всеми его страстями...
В романе Уайлдера знатная римская дама Клодия Пульхра писала Цезарю, Цезарь писал Кле-опатре... Да, Клеопатра, Цезарь - любовь, страсти-мордасти... Но подо всем этим изящным и кра-сивым миром нарастающий грохот истории. Истории развала величайшей республики древнего языческого мира.