Возвращение Императора, Или Двадцать три Ступени вверх
Шрифт:
Ступень одиннадцатая
ГРАНИЦА
Оглушенный, обсыпанный известкой, с сильно болевшими от ушибов рукой и правой стороной груди, с ослепленными пылью и грязью глазами, осмеянный, униженный, в нелепом костюме с эполетами и аксельбантами, Николай, повинуясь воле все тех же сильных рук, опустился на что-то неудобное, проскрипевшее и покачнувшееся под ним.
— Кто вы? Где я? Что случилось и зачем, зачем вы меня сюда привели? стараясь протереть руками глаза, чтобы поскорее увидеть, где он и кто тащил его по коридорам театра, спросил он. Но вначале раздался лишь чей-то издевательский смешок, а потом Николай услышал и очень тихий, но такой знакомый голос:
— Что, батюшка, доигрались? Царем при большевиках
— Да кто вы, кто это со мной говорит?! — воскликнул Николай, возмущенный, скорее, тем, что кто-то смеет указывать ему, как поступать.
— А вы ещё не узнали? — хихикнул голос. — Лузгин я, раб ваш преданный, тот, кто вам советовать изволил в сфинкса до поры до времени превратиться. Ну, знаю, что бородку-то свою вы… кхе-кхе… но потом, оказалось, вновь её и приклеили, да так, что ещё более похожими на… кхе-кхе… себя и стали. Я же говорил вам, Николай Александрович, что не только я один в Петрограде такой глазастый буду, — ведь узнали вас и кому нужно о том донесли, поспешили. Занялось вами одно известное в питерской ЧК лицо, Сносырев, шельма известная, даже на Урал отправился, чтобы вашу ложную смерть открыть. Еще пришли на вас полюбоваться господа чекисты, посланные Бокием, начальником чекистов. Был я уверен ещё и в том, что вы одной игрой в царя не обойдетесь, что готовите ещё одно представление, поинтереснее этого фарса, а поэтому, поелику люблю вас, решил предупредить ваш, с позволения сказать, номер. Оригинальным, правда, способом… — И Лузгин снова хихикнул, самодовольно и как-то сытно.
— Это вы подложили бомбу? — понял Николай значение смешка своего спасителя.
— Я-с, признаюсь, а кому же еще? — Тут Лузгин нагнулся к самому уху: Но вы не извольте меня грехом корить, потому что ежели бы вы сами на рожон не полезли, так и я бы динамитом баловаться не стал. А ведь для меня-то душ двадцать-тридцать ради вашего престола к Отцу Богу отправить — что сморкнуться. Надо было бы, так я и тысячу жизней ради вас на жертвенник… кхе-кхе… самодержавия возложил бы, не сомневаясь. Большевики-то что сейчас делают? Так вот и я вроде них — только наоборот. Но ведь все эти словеса — метафизика, батюшка, а я вам о сугубой конкретике сказать хотел. Доподлинно знаю, что заинтересовались вами чекисты. Знал я допрежь сегодняшнего дня, что придут на действо это сатанинское, посмотрят на вас, вот и устроил трамтарарам. Допустим, спас я вас сегодня, но не сдобровать вам в будущем. Уезжать вам из России надо. Жаль, что не получилось у нас с вами, батюшка-царь, общего дела, погнушались вы мною, ну да что об этом. Уезжайте, да чем быстрее, тем лучше для вас, не то и этот трамтарарам на вас запишут. Есть способы у вас?
В голове Николая, покуда человек с конусовидной головой говорил, вертелись, сверкали, сталкивались одна с другой мысли противоположного свойства. Он понимал, что ради его спасения вновь пролилась кровь, теперь уж и совсем неповинных людей, и поэтому тяжесть содеянного словно разделялась между тем, кто устроил взрыв, и тем, ради которого он осуществлялся. Он не мог забыть, с какой ненавистью зрители относились к нему, а поэтому удваивать или даже утраивать силу этой ненависти, беря на себя вину за взрыв, он, конечно, не хотел. Но что он мог сделать тогда, когда обстоятельства требовали его быстрого отъезда?
И вдруг здесь, на чердаке, — а ведь именно сюда завлек его Лузгин, Николай внезапно нащупал необходимое решение задачи. Эта мысль родилась неожиданно, и она была единственным разрешением проблемы, проблемы, мучившей его последние месяцы.
— Да, я уеду, — сказал он, — у меня есть способы, чтобы перебраться через границу нелегально, но я хочу обратиться к вам, господин Лузгин, с одной просьбой. Еще в августе,
когда я приехал в Петроград, в коридоре Чрезвычайной комиссии на Гороховой я случайно увидел женщину, которая следовала под конвоем…— Интересно, — послышался взволнованный полушепот Лузгина, — и кто же эта женщина?
— Анна Александровна Вырубова, близкий друг моей супруги. У Александры Федоровны, вы сами можете понять, нервы совсем уж расшатались, и именно Вырубова, о судьбе которой жена все время переживает, могла бы восстановить её нравственные силы. В России у императрицы не было человека ближе…
— Чем я могу помочь? — спросил Лузгин скоро, будто напрашивался на просьбу человека, положению которого поклонялся. И Николай тотчас понял, что преданностью Лузгина можно располагать всецело.
— Я вас прошу, — тоном человека, обращающегося к своему подчиненному, заговорил Николай, — как можно скорее выяснить, что случилось с фрейлиной Вырубовой. Если её расстреляли — это одно, а если она томится где-нибудь в застенках чека, то я бы хотел знать где. Знаю, что без… денег у вас ничего не получится, так вот завтра, или нет, даже сегодня, сейчас вы получите их. Стоит лишь пройти ко мне домой. К тому же необходимо спешить, иначе скоро я смогу не застать в своей квартире моих родных.
— Да, я буду вас сопровождать, — сказал Лузгин, подавая руку Николаю, сидевшему на каком-то ящике, прислонившись к стропилам. — Но только как же вы пойдете? — усмехнулся бывший сыщик. — На вас этот… императорский костюм, а на улице — зима и полно патрулей. Вот незадача! Что поделаешь — я одолжу вам свое пальто, у меня под ним пиджак. Ну, снимайте поскорее свой царственный наряд!
Николай, негодуя на себя за то, что увлекся, разрешил каким-то нечистоплотным лицедеям потрафить большевикам, злой и смущенный, стал стаскивать с себя мундир с мишурными эполетами и орденами и вдруг услышал голос Лузгина:
— А бородку, ваше величество, не выбрасывайте — пригодится. Вдруг мы с вами снова задумаем в царя поиграть, только теперь… кхе-кхе… по-настоящему. Вот и приклеете быстренько, чтобы из сфинкса опять в человека превратиться. Ну, подставьте ваши царственные ручки. Я вам пальтишко свое натянуть помогу.
По черной лестнице они спустились на задний двор, откуда через проломы в стенах, как видно, хорошо знакомых Лузгину, вышли на мрачный, заснеженный Средний проспект. У того самого дома, где находился театр, стояло несколько автомобилей, подводы, на которые суетящиеся люди укладывали тела — мертвых или ещё живых, издали не видно было.
— Идемте, ваше величество, не нужно вам на эти картины смотреть. Ничего не поделаешь — любая идея, если её в жизнь-то претворять, дорогонько людишкам обходится.
В эту ночь Николай, какой-то раздавленный, униженный душевно, со страдающим от жестоких ушибов телом, много думал о прошедшем дне. Он страдал оттого, что опять явился причиной человеческого горя, хотя и невольной причиной, но вместе с тем в душе свило гнездо и новое чувство, родившееся от слов Лузгина о необходимости жертв, когда желаешь произвести какие-то значительные перемены не только в стране, городе, но даже в семье или в собственной жизни, поэтому и страдания его в ту ночь тоже были какие-то смягченные, не слишком уж и казнящие. Николай нарочно вызывал в своем воображении лица тех, кого видел в зале, чтобы сильнее проникнуться состраданием к ним, к их боли, к боли их родных, внезапно узнавших об их смерти.
"А они сочувствовали мне? — вдруг задал Николай вопрос и даже приподнялся на постели. — Ведь я тогда, в театре, был не актером, а самим собой, обращался к залу со своими страданиями, а эти животные лишь смеялись надо мной, улюлюкали, напутствовали Распутина, чтобы он унизил меня до конца, до предела, оскорбил во мне все мужское, отцовское, царское! И этих безжалостных животных, пришедших посмотреть, как втирают в грязь их недавнего монарха, я буду жалеть? Нет, они получили по заслугам, и прав Лузгин, уничтоживший бомбой весь этот сатанинский балаган!"