Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Возвращение Мюнхгаузена (Повести, Новеллы)

Кржижановский Сигизмунд Доминикович

Шрифт:

Пальцы говорившего наткнулись на мое плечо и тотчас же отдернулись.

– Впрочем, мы с вами не располагаем временем для лирических излияний. Скоро сюда придут. Итак, назад к фактам. Теперь я знал, что замыслы требуют любви и молчания. Прежде растратчик фантазмов, я стал копить их и таить от любопытствующих глаз. Я запер их все тут вот на ключ, и моя невидимая библиотека возникла снова: фантазм к фантазму, опус к опусу, экземпляр к экземпляру - стали заполнять вот эти полки. Взгляните сюда, нет, правей, на средней полке, - вы ничего не видите, не правда ли, а вот я...

Я невольно отодвинулся: в острых зрачках говорившего дрожала жесткая, сосредоточенная радость.

– Да, и тогда же я накрепко решил: захлопнуть крышку чернильницы и вернуться назад в царство чистых, неовеществленных, свободных замыслов.

Иногда, по старой, вкоренившейся привычке, меня тянуло к бумаге, некоторым словам удавалось-таки пробраться под карандаш, но я тотчас же убивал этих уродцев и беспощадно расправлялся со старыми писательскими повадками. Слыхали ль вы о так называемых Giardinetti di S. Francesco - садах святого Франциска? В Италии мне не раз приходилось посещать их; крохотные цветники эти в одну-две грядки, метр на метр, за высокими и глухими стенами - почти во всех францисканских монастырях. Теперь, нарушая традиции святого Франциска, за серебряные сольди разрешают оглядеть их, и то лишь сквозь калитку, снаружи; прежде не разрешалось и этого - цветы могли здесь расти, по завещанию Франциска, не для других, а для себя: их нельзя было рвать и пересаживать за черту ограды; не принявшим пострига не разрешалось ни ногой, ни даже взглядом касаться земли, отданной цветам; выключенным из всех касаний, защищенным от зрачков и ножниц, им дано было цвести и благоухать для себя.

И я решил - пусть это не кажется вам странным - насадить свой, защищенный молчанием и тайной, отъединенный сад, в котором бы всем замыслам, всем утонченнейшим фантазмам и чудовищнейшим измыслам, вдали от глаз, можно было бы прорастать и цвести - для себя. Я ненавижу грубую кожуру плодов, тяжело обвисающих книзу и мучающих, иссушающих ветви; я хочу, чтобы в моем крохотном саду было вечное неопадающее и нерождающее сложноцветение смыслов и форм! Не думайте, что я эгоист, не умеющий вышагнуть из своего "я", ненавидящий людей и чужие, "не-мои" мысли. Нет, в мире мне подлинно ненавистно только одно - буквы. И все, кто может и хочет, пройдя сквозь тайну, жить и трудиться здесь, у гряды чистых замыслов, пусть придут и будут мне братьями.

На минуту он замолчал и пристально разглядывал дубовые спинки кресел, которые, став в полукруг около говорившего, казалось, внимательно вслушиваются в его речь.

– Понемногу из мира пишущих и читающих сюда, в безбуквие, стали сходиться избранники. Сад замыслов не для всех. Нас мало и будет еще меньше. Потому что бремя пустых полок тяжко. И все же...

Я попробовал возражать:

– Но ведь вы отнимаете, как вы говорите, буквы не только у себя, но и у других. Я хочу напомнить о протянутых ладонях.

– Ну, это... знаете, Гете как-то объяснял своему Эккерману, что Шекспир - непомерно разросшееся дерево, глушащее двести лет кряду рост всей английской литературы, а о самом Гете - лет тридцать спустя - Берне писал: "Рак, чудовищно расползшийся по телу немецкой литературы". И оба были правы: ведь если наши обуквления глушат друг друга, если писатели мешают друг другу осуществлять, то читателям они не дают даже замышлять. Читатель, я бы сказал, не успевает иметь замыслы, право на них отнято у него профессионалами слова, более сильными и опытными в этом деле; библиотеки раздавили читателю фантазию, профессиональное писание малой кучки пишущих забило и полки, и головы до отказа. Буквенные излишки надо истребить: на полках и в головах. Надо опростать от чужого хоть немного места для своего; право на замысел принадлежит всем: и профессионалу, и дилетанту. Я принесу вам восьмое кресло.

И, не дожидаясь ответа, он вышел из комнаты.

Оставшись один, я еще раз оглядел черный, с полками, подставленными под пустоту, глушащий шаги и слова изолятор. Недоуменное и настороженное чувство прибывало во мне что ни миг: так себя чувствует, вероятно, подвергаемое вивисекции животное. "Зачем я ему или им, что нужно их замыслам от меня?" И я твердо решил тотчас же выяснить ситуацию. Но когда дверь раскрылась, на пороге уже были двое: хозяин и какой-то очкастый, с круглой, под рыжим ежом, головой; привалившись вялым, будто бескостным, телом на палку, он с порога разглядывал меня сквозь свои круглые стекла.

– Дяж, - представил хозяин.

Я назвал себя.

Вслед вошедшим на пороге появился третий: это был короткий сухой человечек, с двигающимися желваками

под иглами глаз, с сухой и узкой щелью рта. Хозяин обернулся навстречу третьему:

– А, Тюд.

– Да, я, Зез.

Заметив недоуменье в моих глазах, тот, кого называли Зез, весело рассмеялся:

– После нашей беседы вам нетрудно будет понять, что писательским именам здесь, - выделил он последнее слово, - делать нечего. Пусть остаются на титулблаттах. Вместо них каждому члену братства дано по так называемому "бессмысленному слогу". Видите ли, был некий чрезвычайно ученый профессор Эббингауз, который, исследуя законы запоминания, прибегал к системе "бессмысленных слогов", как он их называл; то есть попросту он брал любую гласную и приставлял к ней, справа и слева, по согласной; из изготовленного таким образом ряда слогов отбрасывались те, в которых была хотя бы тень смысла, остальное - мнемологу Эббингаузу пригодилось для изучения процесса запоминания, нам же скорее для... ну, это не требует комментариев. Где же, однако, наши замыслители? Время бы.

Будто в ответ, в дверь постучали. Вошли двое: Хиц и Шог. Немного погодя в дверях появился, астматически дыша и отирая пот, еще один: кличка его была Фэв. Оставалось пустым лишь одно кресло. Наконец вошел и последний: это был человек с мягко очерченным профилем и крутым скосом лба.

– Вы запаздываете, Рар, - встретил его председатель. Тот поднял глаза, они глядели отрешенно и будто издалека.

2

С минуту длилось молчание. Все смотрели, как, Шог, присев на корточки, разводил в камине огонь. Следя за медленными, будто проделывающими какой-то ритуал, движениями Шога, я успел разглядеть его: он был значительно моложе всех собравшихся; блики, заплясавшие вскоре на его лице, резко выделили капризную линию его яркого рта и чутко вздрагивающее вздутие ноздрей. Когда дрова в камине, разыскрясь, засычали, председатель, взяв в руки чугунные щипцы, ударил ими о каминные прутья.

– Внимание! Семьдесят третья Суббота Клуба убийц букв открыта.

Затем, для тот же ритуал, он подошел неспешными шагами к двери: дважды щелкнуло. В протянутой руке Зеза сверкнула бородчатая сталь.

– Рар: ключ и слово.

После паузы Рар заговорил:

– Мой замысел четырехактен. Заглавие: "Actus morbi" 1.

1 Акт (свидетельство) о смерти (лат.)

Председатель насторожился:

– Виноват. Это пьеса?

– Да.

Брови Зеза нервно дернулись:

– Так и знал. Вы всегда будто нарочно нарушаете традиции Клуба. Сценизировать - значит вульгаризировать. Если замысел проектируется на театр, значит, он бледен, недостаточно... оплодотворен. Вы всегда норовите выскользнуть сквозь замочную скважину - и наружу: от углей камина - к огням рамп. Остерегайтесь рамп! Впрочем, мы ваши слушатели.

Лицо человека, начавшего рассказ, не выражало смущения. Прерванный, он спокойно отслушал тираду и продолжал:

– Всемирно известный персонаж Шекспира, поднявший вопрос о том, так ли легко играть на душе, как на флейте, отбрасывает затем флейту, но душу оставляет. Мне. Все-таки тут есть некое сходство: чтобы добиться у флейты предельно глубокого тона, нужно зажать ей все ее отверстия, все ее оконца в мир; чтобы вынуть из души ее глубь, надо тоже, одно за другим, закрыть ей все окна, все выходы в мир. Это и пробует сделать моя пьеса; и, следуя терминологии, выбранной Гамлетом, следовало бы сказать, что мой "Actus morbi" не в стольких-то актах, а в стольких-то "позициях".

Теперь об изготовлении моих персонажей. В том же "Гамлете" есть один давно уже заинтересовавший меня двойной персонаж, напоминающий органическую клетку, разделившуюся на две не вполне отшнуровавшиеся, как называют это биологи, дочерние клетки. Я говорю о Гильденштерне и Розенкранце, существах, не представимых порознь, врозь друг от друга, являющихся, в сущности, одной ролью, расписанной по двум тетрадкам... и только. Процесс деления, начатый триста лет тому назад, я пробую протолкнуть дальше. Подражая провинциальному трагику, ломающему эффекта ради флейту Гамлета пополам, я беру, скажем, Гильденштерна и разламываю это полусущество еще раз надвое: Гильден и Штерн - вот уже два персонажа. Имя Офелия и смысл, в нем сочетанный, я беру то в плане трагедии - Целия, то в комедийном плане - Целя. Понимаете ли, ввивая в косы то венок из горькой руты, то бумажные папильотки, можно двоить и это.

Поделиться с друзьями: