Возвращение принцессы
Шрифт:
— Ребенка своего ты давно уже отдал на сторону, — вырвалось у Нины безжалостное. — Ничего, не помер. И теперь не помрешь.
Задохнувшись от ярости, Дима умолк, затем тяжело поднялся из-за стола, наклонился к Нине и ударил ее по лицу наотмашь.
Она зажмурилась на секунду, превозмогая боль. Щека горела, слезы хлынули из глаз, попробуй удержи — не удержишь…
Нина согнулась, прижав ладонь к пылающей щеке Больно и стыдно. До рукоприкладства у нас еще дело не доходило. Вот до чего мы дожили, счастливые молодожены, и года не минуло, как вместе…
Нина вытерла слезы и взглянула на мужа. Тот стоял рядом,
Нина встала и, обогнув Диму, осторожно, стараясь не наступить на стекло, вышла.
Вернулась через минуту, взяла веник и совок.
Дима не двинулся с места. Стоял, угрюмо глядя в стену.
Бедный Дима. Невыносимый, с одутловатой похмельной рожей, мучающий себя, мучающий ее, Нину, бедный Дима. Бедный мой Дима, как же тебе помочь?
— Я не поеду. — Он бросил на жену быстрый испытующий взгляд. — Поезжай одна. Ладно?
— Ладно, — вздохнула Нина и принялась сгребать осколки липкого бутылочного стекла.
— Жарко! — Проводница, первой ступившая на перрон, повернулась к Олегу. — Вечер, а духота какая, да?
И она улыбнулась Олегу на прощание, еще раз пристально всмотревшись в его лицо, силясь понять: кто такой, почему знаком и знаком ли? Все эти шесть долгих часов, пока поезд полз до Москвы, она заглядывала в его купе, изобретая поводы: то чай, то «стоянка сокращена», то «там газеты носят». Скажет — и смотрит, пытаясь припомнить. И уж готова спросить, а робеет.
Ну, решилась бы, дуреха, спросила. Олег бы ей ответил. Даже автограф бы сбацал, расписался бы на бумажной салфетке с голубым штампиком МПС сбоку: «Милой Ане-Тане-Ксане, на долгую-вечную память, и пусть ваш бронепоезд, Таня, всегда стоит на запасном пути».
Жена неслась прямо на него, расталкивая идущих навстречу пассажиров, лихорадочно вглядываясь в номера вагонов. Промчалась мимо Олега, обернулась назад невидяще, едва не сбив с ног какого-то старика с рюкзаком.
Смыться бы сейчас под это дело! Олег смотрел ей вслед, вскидывая сумку на плечо. Быстро-быстро, кепочку на нос, голову в плечи, пулей прошить толпу провожающих-встречающих и — к стоянке такси…
Стоп, милый друг, про такси забудь, непозволительная роскошь, непростительное мотовство. Ты теперь банкрот, ты на самом дне долговой ямы. Никаких такси, никаких леваков, теперь тебе прямая дорога в славный московский метрополитен имени Ульянова-Ленина.
— Олелечка-а-а!
Увидела. Окликнула. Запеленгован, опознан, пойман. Увы. Теперь стой, раскинув навстречу ей тонкие, вялые, ненатруженные, сибаритские свои длани (а ну как не удержу? Располнела!), улыбайся ей фарисейски, жди, пока повиснет на шее, обмусолит, затискает, пропоет свое неизбежное: «Колю-ученький».
— Колю-ученький! — Жена чмокнула его в подбородок. — Лелька, милый, я же не знала, какой вагон… Прости, что я без цветов. Лелечка, у меня даже на цветы денег нет! — Она отстранилась от него, глядя с отчаянием, с каким-то детским беспомощным страхом, и вновь приникла. — Лелечка, у меня триста рублей осталось. На все про все. Они же заморозили вклады, ты знаешь? Ты хоть понимаешь, что происходит?
— Лена, смотрят, — пробормотал Олег, пытаясь отодрать жену от себя,
сбросить с плеч ее руки, вцепившиеся в отвороты куртки намертво. — Пойдем, успокойся. Мы дома обо всем… Слышишь, Лена?— Я не могу со счета снять ни копейки. Ни цента. Олег, ты понимаешь? — И она заплакала беззвучно. Она всегда легко пускалась в рев — ее когда-то в театральное приняли, восхитившись именно этому умению разрыдаться с пол-оборота, на счет «раз», сулили ей светлое будущее — подвижная психика, редкость.
— Олег! — Жена вытерла слезы. — Давай сразу в банк? Тебе отдадут, Олелечка, ты же народный.
— Инородный, — буркнул Олег, стирая со щеки следы помады, и встретился взглядом с проводницей, которая по-прежнему стояла возле дверей и смотрела на него во все глаза. — Иногородный…
— Не играй словами. — Жена взяла Олега под руку и повела за собой по перрону, к грязноватому неуклюжему терему Ярославского вокзала, темнеющему впереди. — Ты себе не представляешь, насколько все катастрофично! Сейчас поедем, Толя в машине ждет… Слава богу, они у нас в Сбербанке, не в каком-нибудь злодейском СБС-Агро.
— Ой, подожди-ите! — ахнула проводница им вслед.
Олег оглянулся.
Проводница сделала шаг навстречу, прижимая ладонь к груди.
— Подождите! — повторила она ликующе. — Вы же этот… Ой! Вспомнила! Не уходите, пожалуйста, я сейчас… — Она метнулась в тамбур, крича на бегу: У меня журнал как раз! Я вынесу!
Олег хмыкнул, скосил глаза на жену. Ничего не попишешь, в нем тотчас ожило то, что он более всего в себе ненавидел, стыдился, давил, да не выдавил: актерское, павлинье, горделивое, невытравляемое, как каинова мета, — ага, узнала! Тысячу лет не снимался, а узнала!
— Вот видишь, — прошептала жена, прижавшись к его плечу. — Сейчас поедем в банк, там такие же бабы сидят. Обаяешь их в два счета, окрутишь — отдадут тебе наши денежки.
Проводница выскочила из вагона, ринулась к Олегу, размахивая свернутым в трубочку, глянцево поблескивающим журналом и треща на ходу:
— А я-то полдня вспоминаю, где ж я вас… И вот журнальчик как раз… По вагонам глухонемые носили… «Экран» старый, за девяностый год…
Она развернула журнал на нужной странице с черно-белым кадром из старого фильма, где Олег, молодой, веселый, прижимал к худому боку чарджуйскую дыню, щурился, глядя куда-то вправо…
— Расписаться? — спросил Олег с ленцой и взял журнал. — Есть чем?
— Ой! — Проводница хлопнула себя ладонями по бедрам, провела по кармашкам фирменного темно-синего жакета. — Вот разве что… Чего это? А, карандаш для век, подводка.
Олег повертел в руке протянутый ему дешевенький косметический карандашик с остро заточенным черным грифелем.
— Я-то смотрю: вы или не вы? — частила проводница. — Надо же! Я думала, артисты — они самолетами только, а если поездом, так «эсвешкой», а вы в простом купейном, да еще полка верхняя… Нет, надо же! Говорили, вы умерли давно. В аварию попали, что ли..
Олег сжал в пальцах карандашик Напрягся. Хорошо еще, он смотрел сейчас не на дуру-бабу, которая с бездумной легкостью пустомели-тетехи, с извечным расейским простодушием, тем самым, что хуже воровства, несет свой безжалостный вздор… И не на побледневшую жену он смотрел — уткнулся взглядом в черно-белый кадр, в подпись под ним: в роли такого-то такой-то.