Возвращение в Панджруд
Шрифт:
— Да, да, — пробормотал второй, поднимаясь. — Извините... я должен... дела!..
Вскочил и, на ходу запахивая чапан, поспешно направился к навесу.
— Дитя, в тюрьму попав, тоскуя от невзгод! Семь дней в беспамятстве, в смятенье проведет! — безнадежно выкрикнул поэт, провожая убегавшего пронзительным взглядом, полным тревожного сожаления, а потом повернул голову, оглядывая двор в поисках новой жертвы.
С одной стороны, конечно, было бы лестно привлечь внимание такого знаменитого человека... но с другой — какой-то он, оказывается, странный, этот Рудаки.
Поэтому Шеравкан отвернулся и как ни в чем не бывало пошагал в сторону,
Неспешно обошел двор кругом, возле кухни постоял, поглазел на галерею... выглянул за ворота.
В общем, пошатавшись некоторое время без дела, он вполне уяснил, что происходит на этом постоялом дворе. В Бухаре ли, в Мазаре, Вабкенте, или Кермине, или в других концах света, на других дорогах, — а сколько ни таскайся по ним, но как доплетешься до караван-сарая, так и увидишь все то же самое.
Вот и здесь так.
Просторный двор охвачен квадратом глинобитного здания. Скрипучая деревянная галерея обегает хлипкие двери второго этажа. Об эту пору там было бы совсем пусто, если б не больной хивинец, одиноко хворавший в своей жаркой клетушке, — время от времени слышны его слабые стоны.
Помещения первого этажа тоже поделены на комнатушки. Купцы снимают их, чтобы хранить товары. Вон копошится пара солидных постояльцев, уже вернувшихся с базара, — упаковывают не проданное сегодня, достают и расправляют то, что надеются продать завтра.
Слева тянет дымком — там в углу, под камышовым навесом, невеселый хромой человек в синей рубахе и таких же штанах занят готовкой. Лук он уже почистил и нарезал. Теперь неспешно рубит морковь на корявой доске. Между делом помешивает в котле, под которым едва шевелится огонек. Коли есть деньги, можно, наверное, получить у него плошку мятного чаю, горсть сушеного тутовника или изюма.
В правой половине двора, напротив конюшен, коновязей, разгороженных жердями и пустующих сейчас верблюжьих загонов, расположены квадратные глинобитные возвышения — топчаны, — застеленные паласами. Тут тоже пустовато: на одном спит, накрыв голову рваным чапаном, какой-то босяк, на другом устроились два крестьянина из окрестных сел — им лучше здесь заночевать за пару медяков, чем гонять туда-сюда осла с полмешком непроданной капусты. У третьего собрались любители божественного.
Вот покамест и все общество.
Шеравкан присоединился к тем, кто слушал чтение Корана.
Хаджи [17] выглядел так, будто пять минут назад его случайным вихрем вырвало из смертельных объятий какой-то страшной бури: одеждой служили тлелые лоскуты, из прорех которых тут и там выглядывало голое тело, всклокоченные седые волосы полны мелкого сора и, вероятно, песка, а на темном морщинистом лице — отпечаток одновременно безнадежности и упрямства, оставленный годами богобоязненных скитаний.
17
Хаджи — человек, совершивший паломничество в Мекку, к главному мусульманскому святилищу — Каабе.
Он сидел на топчане, положив раскрытую книгу на колени и ведя заскорузлым пальцем по таинственной вязи священных букв.
Дребезжаще допев очередной стих, замолк, чтобы аккуратно сплюнуть в стоявшую перед ним чашку.
Шеравкан догадался, что хаджи готовит лекарство для больного хивинца, стоны которого по-прежнему доносились со второго этажа. Второй хивинец, узкоглазый молодой человек в зеленом
суконном чапане, терпеливо дожидался окончания процедуры.Хаджи замолк, переворачивая страницу, и хивинец заботливо придвинул чашку с водой ближе — не хотел, должно быть, чтобы пропала даром даже малая толика целебной слюны, напоенной святостью заунывно читаемого текста.
“Неплохо было бы Джафару смочить веки! — подумал вдруг Шеравкан. — Вдруг прозреет? Интересно, сколько хаджи берет?”
Между тем хаджи дочитал суру, произнес завершающее благословение, последний раз аккуратно сплюнул в чашу и придвинул ее клиенту.
— Спасибо, учитель, — сказал хивинец. — Может быть, поможет.
Он снял с себя свой роскошный чапан и набросил его на плечи хаджи.
Хаджи онемел.
Хивинец взял чашу и, осторожно держа ее перед собой, направился к лестнице.
— Ц-ц-ц-ц! — очень похоже цокали языками присутствующие. — Ц-ц-ц-ц-ц!
Шеравкан тоже был поражен щедростью хивинца. Чапан! Совсем новый чапан! “Брат, наверное! — вдруг догадался он. — Вот в чем дело: брат его болеет!”
— Ну вот, благослови его Аллах, — сконфуженно сказал хаджи, утирая слезы рукавом своего нового чапана. — Велика милость Господа! А то что ж... Совсем поизносился — ведь два года домой добираюсь. И пусть горячего похлебает — тоже, бывает, оттягивает! — надтреснуто крикнул он вслед хивинцу.
Затем встряхнулся, окончательно приходя в себя после обрушившегося потрясения, и недовольно буркнул, глядя в сторону дымящего очага:
— Если, конечно, этот ленивец когда-нибудь настрогает свою проклятую морковь! Иначе мы его шурпы до Судного дня не дождемся.
Именно в это мгновение три кудлатые собаки, прежде мирно дремавшие поблизости от кухни (на таком удалении от котла, чтобы, с одной стороны, по возможности не упускать соблазнительного запаха готовящегося варева, а с другой — не вызвать раздражения повара, медлительность которого чудесным образом исчезала в случае необходимости схватиться за суковатую палку), сорвались с места и, отчаянно взбадривая себя спросонья хриплым лаем, погнали к воротам.
Кто вздрогнул, кто просто чертыхнулся, — но и повар, стучавший капкиром по казану, и купец-москательщик, на пару со своим мальчишкой перемерявший у открытой двери комнаты свертки маты и зенденя [18] , и два огородника, давно препиравшиеся из-за какой-то веревки, и хивинец, уже скрипевший ступенями по пути на галерею, и благочестивый хаджи, и два или три его слушателя, и Шеравкан — все повернули головы в ту сторону.
— Должно быть, караван идет, — сказал хаджи, прислушиваясь. — Несет их нелегкая на ночь глядя.
18
Мата, зендень — хлопчатобумажные ткани, производившиеся в Бухаре.
Собаки отчаянно брехали и бросались в сторону ворот, между делом поглядывая, не кинут ли кусок за отвагу и верность порядку.
— Ну, сейчас начнется, — недовольно повторил хаджи, беря лежавший подле святой посох из финикового дерева и шаря ногами под топчаном в поисках своих жалких опорок.
И точно: даже самый проворный повар не успел бы настрогать соломкой три желтые канибадамские морковки, как глухие бряканья верблюжьих ботал стали слышнее и звонче, заклубилась пыль, и вереница животных и людей начала втекать в ворота караван-сарая.