Вполне современное преступление
Шрифт:
— Простите меня! — проговорил неуверенным голосом Сукэ. Я поднял голову. — Простите меня, — повторил он, покраснев. — Я не должен был… Скверная у меня привычка со всеми быть запанибрата.
Вид у него был до того несчастный, что я упрекнул себя в отсутствии милосердия: нельзя так разговаривать с хорошими людьми, если даже у вас не хватает сил перенести их бестактность.
— Это я должен просить у вас прощения, — сказал я. — Но я столько пережил…
Сукэ ответил, что он прекрасно меня понимает, и Бурелли поддержал его. Я снова потупил голову, страстно желая, чтобы обо мне забыли.
Мольба моя исполнилась. В течение почти двух часов ко мне никто не обращался. И я постепенно пришел в себя
Внезапно дверь распахнулась, и на пороге появился комиссар Астуан в сопровождении полицейского бригадира.
— Добрый день, господа! — сказал комиссар так, словно платиновой блондинки вовсе не существовало, потом пожал мне руку и опустился на скамью рядом со мной.
Бригадир сел напротив. Он тоже сказал:
— Добрый день, господа!
Комиссар спросил, давно ли я здесь. Я ответил, что давно.
— Мы пришли сюда без пяти два, — сказал Сукэ. — А сейчас без десяти пять, посчитайте-ка сами, господин комиссар!
Но у мсье Астуана не было ни малейшего желания считать. Он вежливо улыбнулся.
— Конечно, все это утомительно, — сказал он. — Я знаю.
Тем не менее он попытался нас подбодрить: лично его показания будут краткими, да и бригадир Лаво тоже не станет тянуть. К сожалению, потом выступят психиатры, тут есть опасность, что эти-то слов не пожалеют.
— Хоть бы нам не пришлось приходить еще раз, — сказал Бурелли.
Мсье Астуан покачал головой и ответил, что ни за что не ручается.
Я вздрогнул, когда дверь снова открылась, и на пороге, как в рамке, возник судебный исполнитель; стоя в дверном проеме, он церемонно пригласил комиссара следовать за ним. Когда тот ушел, бригадир Лаво пересел ко мне и тихо сказал:
— Ведь это я два года назад наткнулся на вас, когда вы лежали на тротуаре.
— А, вот как! — ответ мой прозвучал глуповато.
— Да, — продолжал он все тем же тоном, — я тогда со своим нарядом делал обход. Вначале мы подумали, что вы мертвый. А потом обнаружили тело мадам Реве.
Я смотрел на этого человека, ведь это он обнаружил тело моей жены и, возможно, трогал его, поднял, точно какой-то тюк. Под кривоватым носом, что делало его похожим на Бурвиля, чернела тоненькая ниточка усов.
— Значит, так! — сказал он, убедившись, что я не собираюсь задавать ему вопросов.
И все-таки мне хотелось бы знать, как лежала Катрин и какое было у нее выражение лица. Нет, нет, я ничего не хочу знать. Да к тому же этот полицейский и не способен был мне ничего толком рассказать. Но признание его причинило мне боль. Когда наконец избавлюсь я от всех этих милосердных душ, заживо поджаривавших меня на медленном огне? Вскоре и за бригадиром пришел судебный исполнитель. Но прежде чем уйти, он положил ладонь мне на плечо и сказал:
— Мужайтесь!
От его простодушного совета слезы подступили у меня к глазам.
Было уже шесть часов, когда вновь появился судебный исполнитель.
— Мсье Реве! — проговорил он.
Я совсем потерял счет времени и сейчас застыл в недоумении, сам хорошенько не зная, чего от меня хотят и чего ради я сюда явился.
— Мсье Реве, — повторил судебный исполнитель, — ваша очередь, суд вас ждет.
— Сию минуту! — ответил я, точно захваченный врасплох школьник, и сердце мое бешено заколотилось.
Первым, кого я увидел, войдя в зал суда, был мой племянник Морис, он явился с опозданием и прошел через заднюю дверь. Затем я заметил Клеманс, Соланж и Робера, сидевших в рядах для публики. И наконец, как я мог убедиться, все адвокаты
защиты были на месте: пятерых из них я уже встречал в кабинете следователя, рядом с ними сидела маленькая брюнеточка, которая, вероятно, заменила шестого адвоката.Председатель суда спросил мое имя, фамилию, возраст, профессию и местожительство. Мне пришлось дважды повторять свой возраст. Судья посоветовал мне подойти к микрофону. К какому микрофону? Я посмотрел вперед, огляделся по сторонам, на лбу выступил пот. На помощь мне пришел служитель. Микрофон находился в тридцати сантиметрах от моего носа, прямо под барьером. Служитель похлопал по стержню микрофона, в ответ раздалось потрескивание.
— Все в порядке! — сказал он, обращаясь к суду.
Это происшествие взволновало меня, и, когда судья произнес освященную формулу: «Клянитесь отвечать без страха и ненависти, говорить правду, всю правду, ничего кроме правды. Поднимите правую руку и скажите: клянусь в этом», мне пришлось собрать всю свою волю, чтобы оторвать от барьера руку, судорожно в него вцепившуюся. Я так близко придвинулся к микрофону, что он, казалось, выплевывал слова, отчего клятва моя прозвучала как ругательство.
— Хорошо, — сказал судья. — Изложите свои показания.
Вначале я даже не узнал собственного голоса, искаженного микрофоном. Словно бы я вещал из глубины пещеры. К тому же меня замораживала театральность этой обстановки. Как выставлять себя напоказ перед людьми, рассказывать этим чиновникам и любопытной публике о событиях, которые перевернули всю мою жизнь. Непреодолимая стыдливость сковывала мои чувства, не давая им вырваться на свободу. Лучше смерть, чем этот дрожащий голос! И я стал сухо излагать факты, не комментируя их. Председатель суда весьма учтиво старался побудить меня говорить более живо. Просил меня остановиться на кое-каких деталях, требовал оживить рассказ подробностями. А порой, заглядывая в дело, прерывал меня и зачитывал не столь нейтральные показания, сделанные мной следователю. Но его добрая воля лишь сильнее сковывала меня. Я замкнулся в тусклой объективности, изгнал из своего сообщения всякий намек на дедукцию или анализ. Короче, факты я изложил довольно неопределенно, и судье, чтобы прояснить их, требовалось узнать мою точку зрения. В суде нет места намекам, подтексту, и то, что представлялось мне само собой очевидным, должно было быть четко объяснено. Председатель суда понимал мою сдержанность и отдавал должное моей скромности, но я ведь поклялся говорить всю правду, и он охотно пришел мне на помощь. Припоминаю весьма знаменательный обмен репликами.
— Итак, мсье Реве, какие, по-вашему, причины побудили обвиняемых издеваться над вами в вагоне метро?
— Никакой причины не было, господин судья.
— Как же так? Всегда бывает какая-то причина.
— Да, конечно… если угодно.
— Что вы подразумеваете под «если угодно»?
— Ну… короче… думаю, они хотели позабавиться.
— Позабавиться? Не кажется ли вам, что забава довольно жестокая?
— Действительно, жестокая. Вы определили совершенно точно.
Позднее, когда я перешел ко второй части своего рассказа, судья буквально измучил меня вопросами: не могу ли я точно вспомнить, какую именно фразу произнес Серж Нольта, прежде чем дать мне пощечину? Было ли это: «Вот и наступает твой праздник!», как я только что сказал, или же: «Вот и наступает твой праздник, старый болван!», как я показывал на следствии? Я покачал головой, как бы свидетельствуя, что уже не могу вспомнить или что это уточнение несущественно. Но судья придерживался иного мнения. Он повторил свой вопрос: сказал ли Серж Нольта слова «старый болван», прежде чем отвесить мне пощечину? Но тут со скамьи защиты поднялся тучный адвокат, тот самый, который уже проявил себя с таким блеском в кабинете мсье Каррега.