Врач-армянин
Шрифт:
М. говорит довольно много. Его одолевают бессвязные воспоминания. Он вспоминает своих парижских друзей, пловдивских родственников; пикники на Босфоре, поездки на Принцевы острова, прогулки по истанбульским улицам.
Положение скверное. После всего, что произошло, ему никто из его турецких знакомых не поможет. Да и у его пациенток — не бог весть какие влиятельные мужья. У него один близкий человек — я. Получается, что я как бы в ответе за него. Да.
113
Он постепенно приходит в себя. Теперь мне кажется, что он часто говорит одно, а думает
Мы снова начали анализировать политическую ситуацию. Я недооценивала его самолюбие. Любое мое осторожное (я не говорю резкое) критическое замечание в адрес армян он воспринимает как направленное лично против него. Но и в этих моих критических замечаниях не кроется ли желание (вероятно, следует сказать «подсознательное желание») уколоть его? Неужели мы снова начинаем бессознательно ненавидеть друг друга? Иногда меня охватывает странное ощущение: мне кажется, будто он сознает, что не любит меня; и чтобы не мучиться этой нелюбовью, ищет во мне дурное… Находит, конечно…
Какие-то мелочные придирки, язвительные реплики. Вчера говорили о том, что у нас кончаются те немногие съестные припасы, которые имелись. Я искренне тревожилась, что же будет дальше, на что решиться, что предпринять.
— Что же нам делать? — сидя на стуле, я склонилась вперед, сплела крепко пальцы рук.
— Тебе что делать? — он говорил сдержанно-язвительно. — Ничего. Ты в любой момент можешь уйти. Я вообще не понимаю, зачем ты прячешь меня? Хочешь продемонстрировать мне свою доброту? Нравится чувствовать себя добренькой и щедрой! Это твое стремление к театральным жестам…
Мне стало больно, потому что он сомневался в моей искренности. Надо было мне сдержаться; нет, заплакала. Или так и хотела показать ему свои слезы, чтобы расстрогать, разжалобить?
Начался было какой-то истерический сумбурный разговор. Вдруг он словно бы пожалел о своих словах, смутился, принялся благодарить меня. Подошел как-то униженно горбясь, вид затравленный, протянул руку. Я отпрянула. Кисть его руки показалась мне скорченной, сморщенной, будто старческая; стало страшно. Я поняла, что он хотел поцеловать мне руку. Поцеловать униженно, как целуют руку покровителя. У меня возникло ощущение жути.
— Не надо. Все хорошо. — Я ушла в кабинет.
Он боялся, что я рассержусь и оставлю его. Но, может быть, я так думаю только потому что хочу думать о нем плохое? Думать о нем плохое, чтобы оправдать себя?
114
Я сидела в кабинете, когда вдруг услышала неуклюжий удар об пол. Что-то тяжелое упало.
Я выбежала. Мгновенно поняла, где это произошло. Метнулась в ванную. Он лежал на плиточном полу, как-то странно скорчившись, и тихо стонал. Подбородок у него был немного ободран. Рядом валялась веревка, намыленная. Она сорвалась с крюка под потолком.
Я бросилась к нему. Наверное, он сильно ушибся и был сосредоточен на этих своих ощущениях телесной боли. Мне показалось, что он не воспринимает моих нежных слов; ведь слова эти не могут умалить телесную боль.
Но, кажется, я ошиблась. Он раскрыл зажмуренные глаза, посмотрел на меня и улыбнулся прежней — из нашего прошлого — улыбкой, ласковой и чуть смешной.
— Все-таки ты… — он поморщился от боли, — ты… все-таки…
Я поняла. Он хотел сказать, что я все-таки прикоснулась
к его лицу, к рукам.Я помогла ему подняться и дойти до постели.
— Приляг, — сказала я, — потом умоешься. И не нужно так делать.
— Это я нарочно, — он снова улыбнулся. — Это не настоящее.
115
То, что происходило после, я сейчас описываю по памяти. Давно не бралась за свой дневник. Странно: вот я сижу и пишу, будто ничего и не случилось…
В то утро я снова принесла ему кофе. Постучала в прикрытую дверь спальни.
— Да, да, сейчас, — откликнулся он.
Голос был бодрый.
Он поспешил открыть мне. Улыбнулся почти весело. Похудевшие щеки были гладко выбриты. Хлеба у нас уже не было; кофе, сахар, немного овощей, фасоль. Он наклонил голову набок, взял с подноса на столике чашечку кофе. Мне показалось, что глаза его просияли, как при самой первой нашей встрече.
— Ты очень красивая… так… — он повел рукой, глядя на меня.
Я была в белой простой блузке, в черной длинной юбке, волосы заплела в одну косу, перекинув ее на грудь.
Он выпил полчашки и протянул чашку мне.
— Допей, прошу тебя, — снова улыбнулся.
Я взяла чашку, допила, поставила на столик.
Мы стояли друг против друга.
— Я почитаю тебе того поэта, помнишь? Не будешь сердиться?
Я сразу поняла, что речь идет о том армянском поэте, из-за стихотворения которого мы когда-то поссорились. Я только имя его забыла. То есть забыла сейчас, когда пишу; а когда он говорил, тогда, может быть, помнила.
— Читай, — сказала я, — я не буду сердиться.
Меня не покидало ощущение, будто мы наконец-то нашли выход. И потому нам обоим так страшно и хорошо.
Я никогда не исповедовался у священника,— начал он по-французски, —
Едва завидев священника, я сворачивал с дороги. Моя исповедальня, мой молитвенный дом — грудь моей любимой.Он смотрел прямо на меня и глаза его сияли, как тогда, когда мы впервые встретились.
Моя прекрасная, не мучай меня, Моя душа гибнет от любви к тебе. Давай найдем страну, где можно жить у всех на глазах и ничего не бояться. Давай уедем туда. Останемся там. До каких пор нам жить в страхе и ждать беды?Я почувствовала, что слезы текут у меня по щекам. Он смотрел на меня этими сияющими глазами.
— Я знаю, — сказал он, — ты сейчас не будешь мучить меня, не будешь ничего говорить. Я в это верю.
— Да, — ответила я, — ничего не скажу. Верь.
Я была словно зачарована его сияющим взглядом.
Он подошел к постели, наклонился, вынул из-под покрывала тот самый пистолет, который я ему подарила. Я все понимала, знала. Серебряные украшения слабо поблескивали на рукоятке.
Он стоял передо мной с пистолетом в опущенной руке.