Врата неба
Шрифт:
— Хочу забыть, — говорил он еще. — Что угодно: напиться, пойти в милонгу, привести любую девку. Вы меня понимаете, Марсело, вы... — Указательный палец загадочно поднимался, вдруг складывался, как перочинный нож. Теперь Мауро был готов принять любое предложение, и, когда я как бы вскользь упомянул «Санта-Фе Палас», он первый вскочил и посмотрел на часы — решено, идем на танцы. Мы шли молча, полумертвые от жары, и все время я подозревал, что Мауро снова и снова удивляется, не чувствуя подле себя тепла и радости Селины, идущей танцевать.
— Ни разу я не водил ее в этот «Палас», — сказал он неожиданно. — Заходил туда как-то, еще до знакомства с ней, дрянная была милонга. Вы бываете там?
В моих карточках есть хорошее описание «Санта-Фе Паласа» (на самом деле он не называется «Санта-Фе» и даже находится не на этой улице, правда, недалеко от нее). Жаль, что невозможно толком описать все это, ни скромный фасад с зазывными афишами и темной кассой, ни тем более зевак, которые слоняются у входа и окидывают вас взглядом с головы до пят. Внутри еще хуже, впрочем, нельзя сказать, что плохо, слишком уж все там расплывчато; это именно хаос, путаница под видом мнимого порядка: ад и его круги. Ад японского парка, где вход стоит два пятьдесят, а дамы — ноль пятьдесят.
— Недурно, — сказал Мауро с унылым видом. — Жарища только. Сюда бы вентиляторы.
(Для карточки: изучить, по методу Ортеги, отношение человека из народа к технике. Там, где ждешь отталкивания, происходит, напротив, быстрое усвоение и использование; Мауро говорил о холодильниках или супергетеродинах с самонадеянностью жителя Буэнос-Айреса, считающего, что ему все по плечу.)
Я схватил Мауро за локоть и потащил к столу, а то бы он так и стоял, рассеянно глядя на эстраду, на певца, который держал обеими руками микрофон и слегка его встряхивал. Мы сели, и Мауро единым духом опорожнил свою стопку сухой каньи.
— Пусть уляжется пиво. Черт побери, какая тут толкучка.
Он заказал еще каньи и дал мне возможность отвлечься и поглядеть по сторонам. Столик был у самого края площадки, а по другую ее сторону, у длинной стены, стояли стулья, и там, все время меняясь, толпились женщины с тем отсутствующим видом, какой бывает у девиц милонги, и когда они работают, и когда развлекаются. Разговаривали мало, и нам хорошо было слышно, как в первом зале с огоньком играет национальный ансамбль. Певец смаковал тоску, умудряясь придать драматизм быстрому, почти без передышки, ритму. «Моей метиски косы ношу я в чемодане...» Он цеплялся за микрофон, как за брусья барьера, словно не мог иначе петь — с какой-то томной страстью. Временами он прижимал губы к хромированной решеточке, из репродукторов вылетал вкрадчивый голос — «ведь человек я честный...»; я подумал, что было бы здорово запрятать микрофон в резиновую куклу, тогда певец, держа ее в объятиях, всласть горячил бы себе кровь. Нет, к танго кукла не подходит, лучше хромированную палку с маленьким блестящим черепом наверху, с решеточкой в его оскале.
Здесь уместно будет сказать, что я ходил в эту милонгу ради чудовищ, я не знаю другой, где их было бы такое множество. Они появляются к одиннадцати часам, стекаются из разных мест города, в одиночку или парами, не спеша, уверенные в себе. Женщины с примесью цветной крови, почти карлицы, мужчины, по типу лица похожие на яванцев или индейцев мокови, в тесных клетчатых либо черных костюмах, с жесткими, непослушными волосами, в которых отливают голубым и розовым капельки брильянтина; женщины с высоченными прическами, отчего они еще больше похожи на карлиц, утомительными, сложными прическами, составляющими их гордость. Мужчин можно отличить по распущенным волосам, по-женски длинным и пышным, что никак не вяжется с грубым лицом, с его хищным, настороженным выражением; у них крепкие торсы на тонких талиях. Все они узнают друг друга, любуются один другим, молча, не подавая вида, это их танцы, их встреча, их ночь. (Для карточки: откуда они выползают, какими профессиями прикрываются днем, под маской каких темных занятий прячутся?) Чудовища выходят, с важной покорностью кладут руку на плечо партнера, кружатся танец за танцем медленно и безмолвно, многие закрывают глаза, наслаждаясь наконец тем, что на них смотрят, их сравнивают. В перерывах они приходят в себя, хвастают за столиками, и женщины начинают говорить визгливо, чтобы привлечь к себе внимание. Тогда мужчин охватывает ярость, и я видел, как кривая женщина в белом, сидевшая за рюмкой анисовой, получила такую оплеуху, что вся ее прическа разлетелась. У чудовищ особый, неотъемлемый запах, запах талька на влажной коже, загнивающих фруктов, так и представляешь себе поспешное мытье — обтереть мокрой тряпкой лицо и подмышки, потом главное — лосьоны, тушь для ресниц, пудра, белесая штукатурка, сквозь которую просвечивают бурые пятна. Они также красятся перекисью, волосы как початки маиса вздымаются над землистым лицом, крашеные брюнетки изучают повадку блондинок, надевают зеленые платья и, поверив в свое преображение, свысока взирают на тех, кто сохраняет естественный цвет. Поглядывая украдкой на Мауро, я изучал его лицо с чертами итальянца, лицо жителя побережья без примеси негритянской или индейской крови — как отличалось оно от окружающих нас лиц! — и вдруг вспомнил о Селине, ведь она была ближе к этим людям, чем Мауро и я. Думаю, Касидис выбрал ее, чтобы угодить вкусам своих цветных клиентов, немногочисленных тогда завсегдатаев его кабаре. Я ни разу не был у Касидиса, пока там работала Селина, но потом как-то вечером зашел туда (хотел познакомиться с местом, откуда ее извлек Мауро) и видел только белых женщин, блондинок или брюнеток, но белых.
— Я бы не прочь покрутиться в танго, — сказал Мауро жалобно.
Принявшись за четвертую стопку каньи, он был уже навеселе. Я думал о Селине, она была бы здесь у себя дома, именно здесь, куда Мауро никогда ее не водил. Анита Лосано кланялась теперь с эстрады публике в ответ на шумные аплодисменты, я слышал ее в «Новелти», когда она была в зените славы, теперь она постарела и похудела, но сохранила весь свой голос, столь подходящий для танго. Она даже выиграла, потому что стиль ее был озорной, и для язвительных слов требовался голос чуть хриплый и грубый. Селина пела таким голосом, когда ей случалось выпить, и вдруг я почувствовал почти невыносимое присутствие Селины в «Санта-Фе».
Уйдя к Мауро, она совершила ошибку. Она терпела семейную жизнь, потому что любила Мауро и он избавил ее от грязи и толчеи кабаре, от дешевых угощений, от близости клиентов, тяжело дышавших ей в лицо, но если бы не работа в милонгах, Селина предпочла бы остаться певицей. По ее бедрам и рту было видно, что она создана для танго, рождена для песен и танцев. Вот почему Мауро непременно должен был водить ее по кабаре, я видел, как она преображалась, едва войдя, с первым глотком горячего воздуха, при первых звуках бандонеона. В тот час, застряв в «Санта-Фе», я оценил величие Селины, мужество, с каким она заплатила Мауро годами, проведенными на кухне и в патио
за сладким мате. Она отреклась от своего неба милонги, от жаркого призвания к креольским вальсам и анисовой. Она сознательно приговорила себя к Мауро и жизни Мауро, лишь изредка взламывая его мир, чтобы он сводил ее на праздник.Мауро уже подцепил негритянку, довольно смазливую, ростом повыше других и с талией, тонкой на диво. Меня рассмешил его инстинктивный, но в то же время обдуманный выбор — девушка меньше других походила на чудовище; снова у меня мелькнула мысль, что Селина на свой лад тоже была чудовищем, только днем, за стенами кабаре, это не так бросалось в глаза. Я задал себе вопрос, приходило ли это в голову Мауро, я немного боялся его упреков, ведь я привел его в такое место, где в каждом углу подстерегало воспоминание.
Аплодисментов на сей раз не было, и Мауро подвел к столу девушку; вырванная из стихии танго, она вдруг сникла и точно поглупела.
— Позвольте представить вам моего друга.
Мы обменялись положенными «очень приятно» и тут же дали девушке выпить. Я радовался, видя, как оживлен Мауро, и даже перемолвился несколькими словами с его дамой, которую звали Эмма — имя, не идущее худым. Мауро, казалось, вполне разошелся, он говорил об оркестрах, и я — как всегда — восхищался его короткими, степенными фразами, Эмма сыпала именами певцов, вспоминала Вилью-Креспо и Эль-Талар. Тут Анита Лосано объявила старое танго, раздались крики и аплодисменты гостей, особенно индейцев, которые ее безгранично обожали. Мауро, однако, не вполне забылся: когда зазмеились мехи бандонеонов и оркестр заиграл, он вдруг посмотрел на меня напряженно, словно вспомнив. Я тоже увидел себя в «Расинге», Мауро и Селину, крепко обнявшихся в этом танго, — она напевала его потом весь вечер и в такси на обратном пути.
— Станцуем? — спросила Эмма, шумно глотая свой гранадин.
Мауро даже не взглянул на нее. Мне кажется, в эту минуту мы оба добрались до самых потаенных глубин. Сейчас (сейчас, когда пишу) передо мной стоит лишь один образ — мне двадцать лет, я ныряю в бассейн и натыкаюсь на другого пловца, мы вместе касаемся дна и смотрим друг на друга сквозь зеленую едкую воду. Мауро отодвинул стул и облокотился на стол. Как и я, он глядел на площадку, потерявшаяся Эмма скрывала свое унижение, доедая жареный картофель. Теперь Анита пела в более сложном ритме, пары танцевали, почти не сходя с места, и слушали слова с жаждой и болью, с самозабвенным наслаждением. Лица поворачивались к эстраде, танцоры, даже кружась, не сводили глаз с Аниты, склонившейся над микрофоном и доверительно шептавшей слова песни. Одни шевелили губами, повторяя слова, другие обалдело улыбались, и когда певица закончила: «Так долго ты со мною был повсюду, и лишь сегодня нет тебя нигде», — вслед за выступлением в тутти бандонеонов танец возобновился с неистовой силой — по краям площадки исполнялись «корриды», а на середине — «восьмерки». Многие взмокли от пота, одна метиска, такого росточка, что едва достала бы мне до второй пуговицы пиджака, прошла мимо стола, и я увидел, как пот выступает у корней ее волос и струится по затылку, где кожа на слое жира была побелее. Из соседнего зала — там ели жаренное на решетке мясо и танцевали ранчеру — валил дым, от жаркого и сигарет в воздухе повисло низкое облако, искажавшее лица и дешевую роспись стены напротив. Думаю, я помогал танцу изнутри, пропустив четыре стопки каньи, а Мауро подпер подбородок тыльной стороной руки и неподвижно уставился вперед. Мы не обратили внимания на то, что танго все продолжается и продолжается, раз или два Мауро окинул взором эстраду, где Анита подражала движениям дирижера, но потом снова впился глазами в пары танцующих. Не знаю, как сказать, мне кажется, я следовал за его взглядом и в то же время указывал ему путь; не видя друг друга, мы знали (мне кажется, Мауро знал), что попадаем в одну точку, останавливаемся на тех же самых парах, тех же волосах и брюках. Я услышал, как Эмма что-то говорит, извиняется, и пространство за столом между Мауро и мной опустело, хотя мы не глядели друг на друга. На площадку словно снизошел миг огромного блаженства, я глубоко вздохнул, вбирая его в себя, и Мауро вроде бы сделал то же самое. Дым был так густ, что мы видели лица танцующих лишь на нашей половине площадки, а стульев напротив (для тех девушек, что «подпирают стенку») совсем не видно было за телами и туманом. «Так долго ты со мною был повсюду» — репродуктор передавал голос Аниты с забавным треском, снова танцующие застыли на месте (продолжая двигаться), и справа от нас из дыма возникла Селина, она кружилась, слушаясь своего кавалера, вот она в профиль, повернулась спиной, другой профиль и подняла лицо, чтобы слушать музыку. Я говорю: «Селина», — но тогда я скорее знал, чем понимал это; Селина здесь и не здесь — конечно, этого не поймешь в одно мгновенье. Стол вдруг задрожал, я знал, что дрожит рука Мауро или моя, но не от страха, скорее от изумления и радости. По правде сказать, то было глупое чувство, что-то держало нас, не позволяя прийти в себя, выбраться отсюда. Селина все еще была здесь, не видя нас, она впитывала танго всем своим лицом, которое портил и менял желтый от дыма свет. Любая негритянка в эту минуту больше походила бы на Селину, чем она сама, блаженство преображало ее жестоко, я не вынес бы Селину такой, как в эту минуту, в этом танго. Я еще был достаточно трезв, чтобы понять, как опустошительно ее блаженство, — восхищенное, бессмысленное лицо в наконец обретенном раю; такой она могла появляться в милонге Касидиса, не будь работы и клиентов. Ничто не связывало ее теперь, она одна владела своим небом, всем существом отдавалась счастью и снова вступала в мир, недоступный для Мауро. То было завоеванное ею суровое небо, ее танго, которое снова играли для нее одной и ей подобных, пока не задрожали стекла от аплодисментов в ответ на припев Аниты. Селина со спины, Селина в профиль, другие пары в дыму рядом с ней.
Я не хотел смотреть на Мауро, я на всех парах возвращался к своему обычному цинизму, к привычной манере держать себя. Все зависело от того, как принял дело Мауро, так что я не тронулся с места, изучая площадку, которая мало-помалу пустела.
— Ты заметил? — спросил Мауро.
— Да.
— Заметил, как она похожа?
Я не ответил — на эту вспышку радости еще тяжелее было смотреть, чем на горе. Он был по сю сторону, бедняга был по сю сторону, и у него уже не хватало веры в то, что мы познали вместе. Я видел, как он встал и направился к площадке нетвердым шагом пьяного, ища женщину, похожую на Селину. Я сидел спокойно, неторопливо курил крепкую сигару, глядя, как он ходит взад и вперед; я знал, что он даром тратит время, что он вернется удрученный и жаждущий, не найдя врат неба в этом дыму и в этой толпе.