Время и место
Шрифт:
«Саня, – сказала робко, – а может, не пойдем никуда? Может, останемся дома?» – «Может, – сказал он. – Я не против». – «Правда?» – «Правда. Можно остаться».
Она погладила его шею теплой рукой. Он пошлепал ее по толстому, плотному бедру, и она наклонилась и, сняв очки, чтоб не упали, поцеловала его в темя. Он еще раз тихонько пошлепал по бедру. Было часов семь вечера тридцатого декабря. Ребят не было дома. Таня заперлась в ванной мыть голову. Он сел в кресло у телефона, набрал номер и услышал спокойный голос Ирины: «Слушаю вас?» – «Это я, – сказал он. – Поздравляю с наступающим». – «Спасибо». – «Прими все слова и прочее...» – «Спасибо». Ее голос оставался спокойным. Она не поздравляла его в ответ, не была удивлена звонком и хотела, чтобы он поскорее положил трубку. Он спросил: «Ты где встречаешь?» – «В ЦДРИ». – «А! Ну, хорошо, может быть, увидимся».
Когда Таня вышла из ванной и села к зеркалу расчесывать волосы, он сказал, что, подумавши, решил, что будет неудобно, если они не пойдут. Черт с ним, с Ройтеком. Можно не обращать на него внимания. «Хорошо, – сказала Таня кротко. – Пойдем». Его волнение в течение суток росло. Он думал о том, что с ним происходит, ибо происходившее было не вполне понятно: почему так судорожно и слепо, почти до отчаяния он мечтал в эти дни не о встрече даже, а хотя бы о разговоре? Встреча была бы неслыханным счастьем. Но ведь н е с л ы х а н н о е было недавно в порядке вещей, не таило в себе ничего райского, ничего ослепительного, порой удручало, порой наскучивало, порой внушало: а надо ли все это длить? Теперь же колотилось сердце, отнималось дыхание от одной мысли о том, что она будет за соседним столом. И он улучит минуту, подойдет и вырвет объяснение: ч е г о о н а о т н е г о х о т е л а?
Тридцать первого декабря надо было написать хоть несколько строк, по кодексу примет. Антипов верил в приметы, будучи атеистом. Пожалуй, он мог бы назвать себя язычником. Он сел за роман, над которым мучился уже третий год, переделывая сначала
Может быть, и следовало поставить на «Синдроме» крест и вернуться к тому, что двигалось самоходом, хотя не всегда гладко и без потерь, но к чему привыкли издательства, читатели и что обеспечивало безбедную жизнь: к повестям о путешественниках, вольнодумцах, художниках, чудаках прошлого века. Книги Антипова не пробивались в «толстые» журналы, но регулярно печатались в детских и молодежных издательствах. Там за ним закрепилось (за последние лет шесть) прочное место по разделу «Из прошлого русской культуры». Но писание «Синдрома» было совсем другое занятие. Тут он как бы оперировал на себе. Временами бывало больно. Он отбрасывал рукопись на недели, потому что терял веру и не видел смысла. И надо было срочно что-нибудь написать, чтобы заработать деньги. Роман выходил запутаннейшей и громоздкой постройкой, почти лабиринтом, в котором читатель мог заблудиться. Как куклы в матрешке, так писатели в этом романе сидели один в чреве другого, постепенно уменьшаясь, и последний, масон Рындич, был столь крохотен и невиден, что невнимательный читатель мог просто не заметить его присутствия. Несколько больше места занимал сочинитель Рындича Клембовский, сумасброд сороковых годов, терзавшийся тайною мукой оттого, что наговорил о своих друзьях чего не следовало, но этого ни одна душа на земле, кроме господина, который был убит в Польше, не знала! Он мог быть абсолютно спокоен относительно своего доброго имени, бедный Клембовский, но муки не оставляли его, и единственным путем их преодоления он считал проникновение в их нутро с помощью гусиного пера и фантазии, что было бы легко объяснимо нынче посредством психоанализа, а в те времена именовалось простодушно муками совести, и потому обратился к судьбе одного из недопеченных российских вольтерьянцев, который буйствовал робко, но пылко раскаивался. А о Клембовском писал Иван Герасимович Сыромятников, сын дьякона кладбищенской церкви, сотрудник «Современника», самородный талант, сгубивший себя пристрастием к чарке; о нем Никифоров знал немало, посвятил целую главу скитаниям Сыромятникова по московским трущобам и нищим мещанским домам в поисках дочерей Клембовского – это были, вероятно, лучшие страницы романа Всеволодова о Сыромятникове, которые Всеволодов написал в 1910 году в архангельской ссылке накануне бегства в Англию. Подробнее всего в романе «Синдром Никифорова» – не считая, конечно, жития самого Никифорова в тридцатые, сороковые и пятидесятые годы – говорилось о судьбе Всеволодова, мечтателя, бомбиста, поэта, матроса на торговых судах, он вернулся на родину летом семнадцатого и через два года был убит при неясных обстоятельствах на Урале. Никифоров познакомился с ним в Ярославле в доме своей родственницы незадолго перед белым восстанием восемнадцатого года. Близким человеком к Перхурову, вождю восставших, был брат Всеволодова, и перед Никифоровым пронеслась стремительная кровавая драма тех лет: Всеволодов ждал смерти в подвале Казанского монастыря, убить не успели, мятеж был подавлен, и в том же подвале в конце июля был расстрелян брат Всеволодова. Никифоров писал роман много лет с перерывами – менялись взгляды, исчезали имена, все было взрывоопасно. Временами Никифоров отрывался от романа и сочинял одноактные пьесы или переводил с французского. Он перевел три малоизвестных романа Жюля Верна. И вот эта жизнь, трепетавшая между детскими фантазиями Жюля Верна и отчаянными поползновениями заглянуть в бездну лет, жизнь обыкновенная, как снег, скучная, как вид из окна кухни на двор, жизнь, где все главное было невидимо и тикало где-то глубоко внутри наподобие часового механизма с динамитом, стала содержанием «Синдрома». Антипов разгадывал тайну смерти Никифорова. Никифоров пытался разгадать обстоятельства смерти Всеволодова. А Всеволодова мучила безвестная кончина Сыромятникова в полной нищете, в одной из московских ночлежек, и так далее вплоть до едва проступающего сквозь туман Рындича, который кончил свои дни в покоях для безумных.
У Никифорова была жена Георгина Васильевна, или Гога, необыкновенно красивая, обаятельная и глупая женщина, которая говорила про мужа: «Коля – человек большого мужества. Но изображает трусишку. И я очень рада». Многое Никифоров делал ради Гоги. Детей не было. Были племянники – ее и его. К первым относились внимательно, почти с любовью, со вторыми были небрежны. Гога считала, что в них есть черты вырождения. Гога и в старости, когда стала толстой, бесформенной, с обрюзгшим лицом, сохранила поразительно женственный наивный взор голубых глаз и молодую улыбку, что всегда было главною силой ее обольстительности. Некоторые полагали, что Гога погубила Никифорова как писателя. Другие считали, что, наоборот, Гога спасла его в трудные годы. И тот и другой взгляды имели свои резоны, но вот уж что несомненно: после смерти Никифорова она сделала для него (для него ли?) фантастически много. Она поистине стала великой вдовой. Будучи секретарем комиссии по литнаследству, Гога сумела за девять лет после смерти Никифорова (он умер в шестидесятом от сердечного приступа в результате чрезмерной дозы снотворного) издать восемь его книг. Такого ренессанса не было и при жизни. Большой однотомник она выпустила даже в Желдортрансиздате, протаранив министерство давнишней повестью Никифорова о железнодорожниках, изданной еще в тридцать втором году. Антипов писал о Гоге с удовольствием. Она создавала особую ауру, в которой жил и дышал Никифоров.
В шесть вечера тридцать первого декабря, запершись в кабинете и зажегши настольную лампу на гнущейся ножке, поставив и пригнув ее таким образом, чтобы черный абажур был слева и лампа ярко освещала бумагу, Антипов писал: «Подойдя в скрипящих сапогах к окну и поглядев на двор, где разгружалась телега с дровами («Отчего его сапоги так скрипят? Ведь нестерпимо! Ведь надо нарочно стараться, чтоб так скрипели, надо об этом заботиться, тоже часть механизма», – думал Никифоров), человек со скошенным затылком спросил: «Почему вы выбрали именно эту фигуру?» Никифоров сказал, что фигура вымышленная. Человек возразил: у него другое мнение. Никифоров стал
объяснять, человек слушал без интереса, в мучнистых веках, на которых висели какие-то белые присоски, прятались глаза, не видно было, куда смотрят и что видят. Человек зевал, худой ладошкой пошлепывал по губам, и вдруг голос напрягся: «А у нас данные, что изображаете Всеволодова!» – «Почему, откуда?» – «От вашей супруги. Она показала чистосердечно. Всеволодов, литератор, эсер, перебежчик, был арестован органами ЧК и расстрелян в девятнадцатом году». Он ответил: «Ну и что? К роману не имеет отношения. В романе выведен литератор Валдаев. И расстреляли его не чекисты, а колчаковцы». Человек со скошенным затылком сказал: «Вы хотите нас убедить...»Антипов положил ручку, перечитал, задумался.
Было уже около семи. В соседней комнате Маринка завела магнитофон, хоть и негромко, слов не разобрать, но мелодия бубнит и раздражает. Однако нахальство! Ведь предупреждалось, что до восьми он работает. Постучал в стену. Магнитофон замолк. Но раздался громкий стук, ударили чем-то об пол, наверное, стулом. А о н а с к а з а л а с п о к о й н о и б е з в с я к о г о р а з д р а ж е н и я: «В ЦДРИ». Слова не мялись, не слушались, и все шло куда-то не туда, возникало опаснейшее – унылость, монотон. Нет, не годится. Это плохо. Надо с другого конца. Он перечеркнул страницу жирным черным карандашом, который всегда использовал для палаческой работы – зачеркивать, вычеркивать, – и на новом листе взялся за то же с другого конца. Это было о Гоге. О невинных предательствах, которые, возможно, вовсе не были предательствами, ибо в конечном счете Гога выручала Никифорова – сам Никифоров не догадывался, но Антипов-то знал, – и не раз, отводила от него страшную беду. Человек со скошенным затылком стал впоследствии, ну, скажем, в сороковом году, близким другом Гоги, а его жена имела с Гогой общую педикюршу. Вот это хорошо. Вот это уже похоже на правду. Никто из нас не знает, чья рука – не обязательно рука, иной подставит спину, другой грудь, третий протянет ногу – отводит от нас беду. Никифоров не знал, какой магической защитой была для него голубоглазая, столь долго не вянущая, простодушно веселая Георгина Васильевна – человек со скошенным затылком называл ее в шутку Герцеговиной Васильевной, – но, не зная, Никифоров чуял, как собака, ее тайную силу и свою зависимость от этой силы. Он полагал, впрочем, что мощь Гоги заключалась в каком-то природном магнетизме, помогавшем справляться с жизнью, была мощью земли, женщины, очага, всего, что так ценил и ставил превыше прочего Розанов, которого Никифоров потаенно и сладко почитывал. «И к о г д а о н с к а з а л: „Н у, х о р о ш о, м о ж е т б ы т ь, у в и д и м с я“, – о н а п р о м о л ч а л а. Э т о к о е – ч т о з н а ч и л о». На новом листе бумаги Антипов стал писать: «Никифоров сел к столу и начал писать: „Смерть реки. Маленькая речушка испокон веку текла в этих глинах, но город надвинулся, речушка стала препятствием, все более чахла, мельчала, и вот наконец ее убрали в трубу, сверху насыпали земли и разбили сквер. Речушки нет. Она исчезла навсегда. Из окна моего дома, с шестого этажа, виден сквер, разросшиеся липы, фонтан, скамейки, пенсионеры на скамейках, никто не помнит речушки, которая тут сочилась когда-то в зарослях ивняка, в камышах, в стрекозах, в головастиках и потом долго продолжала сочиться в мазуте, в глине и потом умерла. Но подлинно ли наступила смерть? Ведь во мраке, в трубе, еще булькает и сочится вода, и, значит, смерти нет“. Так размышляла старуха Всеволодова, пережившая мужа на пятьдесят лет, глядя из окна вниз и стараясь разглядеть за кромкою сквера троллейбусную остановку, где должна была появиться, выпрыгнув из троллейбуса, внучка... „Далее набегала какая-то муть про внучку, но Никифоров усилием воли заставил себя остановиться. Он не мог сосредоточиться, ибо Гога ушла в пять, сказала, что отвезет шубу в ломбард, зайдет в магазин купить чаю и тут же вернется, но было уже девять, а Гога не возвращалась...“
Тут Антипову пришла новая мысль: отношение к жене должно быть сложнее простого психофизического погружения в то, что Розанов называл ч а с т н о й ж и з н ь ю и что, по его мнению, было даже о б щ е? е религии. Нет, он все же догадывался о том, что происходит, пускай смутно, пускай отталкиваясь от своей же догадки. Он догадывался, что не надо догадываться, и, догадываясь, как бы в то же время не догадывался ни о чем. Частная жизнь Розанова была бы, он чуял, спасением, но ветер извне стучал в окна, стены содрогались, скрипела кровля. И сам Розанов под конец жизни был сокрушен ураганом – частная жизнь не защитила. Поэтому – что же? Смотреть реальностям в глаза? Но в том и заключался синдром Никифорова – в страхе увидеть...
В одиннадцать заехали Мирон с Люсьеной на «Москвиче», забрали Антипова и Таню и покатили по снежной пустоватой Москве. Таня и Люсьена разговаривали о туалетах, в том смысле, что не придают этой ерунде никакого значения. Таня взяла в разговоре тон вялого неудовольствия, означавший, что она с радостью осталась бы дома, но Антипов потянул, она подчинилась. «Все это в конечном счете суета», – говорила Таня. Люсьена была того же мнения, но высказывалась возбужденно, с хохотом: «Ты увидишь, какие там будут чучела! Я всю эту кодлу знаю!» Мирон спросил: зачем дамы отправились в путь, если у них такое настроение? Люсьена ответила, потому что сидеть вдвоем дома – еще худшая перспектива, и захохотала. Затем Мирон сообщил, что все в порядке: Ройтек и Поплавков перешли за другой стол. Все свободно вздохнут. Потому что, ей-богу, не дворянское дело – сидеть за одним столом с Ройтеком. Антипов молчал, волнуясь. Его мысли бродили между женою Никифорова и Ириной, которую он увидит через сорок минут.
И он увидел ее. Поздоровались едва заметными кивками. Была красивая. Сразу понял, что потрясающая красавица, красивее всех в этом зале, набитом людьми. Черное платье с каким-то мелким серебристым украшением на плече, на груди и смуглая, чисто смуглая желтизна лица, открытой шеи. Рядом с ней сидел такой-то. Антипов видел его впервые и не успел разглядеть. Стол, за которым они сидели, был через стол от антиповского, и Антипов сел к ним спиной. Он не видел Ирины полтора часа, до тех пор, пока не стали танцевать. Встав из-за стола вместе со своей соседкой Региной, женой Кубарского, которую он пригласил на танго, Антипов стал двигаться в направлении стола Ирины – был уже навеселе, хотел быть дерзким, поглядеть ей прямо в лицо и в с е с к а з а т ь г л а з а м и, – но почему-то все повскакали с мест одновременно, в середине зала сгустилась толпа, люди не столько танцевали, сколько толкались, качались под музыку и разговаривали. Антипов стал пробиваться в нужную сторону, кого-то оттирал плечом, решительно влек за собою даму, а она, смеясь, негодовала: «Саша, куда вы меня тащите?» Он бормотал: «Я должен быть в гуще... В коллективе...» И вот пробились, оказались перед ее столом, она взглянула на Антипова спокойно и так же спокойно отвела глаза. Она разговаривала с толстой дамой в седых буклях. Тут сидели солидные люди. Почти никто не ушел танцевать. Тут были Ройтек с Поплавковым. Поплавков подмигнул Антипову и Регине и чуть заметно развел руками: «Что тут, братцы, поделаешь?» – а Ройтек о чем-то, перегнувшись через стол, оживленно рассказывал такому-то. Чем более старел Ройтек, тем более значительной и маститой становилась его ежиная мордочка в пышных сединах. Ирина опять взглянула на Антипова, взгляд задержался чуть дольше, но был столь же невозмутимо спокоен. В ее лице и во взгляде было самодовольство. Во всех, кто сидел за этим столом, было самодовольство. Оно реяло над ними, как облако, и бросало на них теплый розовый свет. Антипов все качался перед столом и то смотрел на Ирину, то разглядывал такого-то, когда Ирина отворачивалась; у такого-то было широкое бледное, в красноватых пятнах лицо, небольшой рот, очки в золоченой оправе. Вполне интеллигентное лицо. Рот несколько мал, пожалуй, комически мал, зато лоб велик, значителен. Лоб благороднейшего и порядочного человека. На лбу тоже было написано самодовольство. Ройтек заметил Антипова, сделал секундную гримаску, означавшую улыбку, приветственно взмахнул рукой, но вновь тотчас всем корпусом, всем вниманием, всем своим оживлением кинулся через стол – к такому-то.
Вернулись к себе, Антипов был удручен – ничего не успел с к а з а т ь г л а з а м и. А так много надо было сказать! Спросить: неужели не тошнит от самодовольства? Ведь она другая. Он знает ее лучше, чем кто-либо. За столом говорили вполголоса: «А Ройтек, конечно, присоединился к такому-то?» – «Где вы видите такого-то?» – «Да вон сидит!» – «Это такой-то?» – «Ну, конечно». – «Тот самый? Я представляла его иначе». – «В нем что-то осиновое». – «Нет, он порядочный человек... Не обольщайтесь». Антипов быстро напился. Самшитов залил бархатный голубой костюм вином, женщины, смеясь, обсыпали Самшитова солью. Мирон выиграл по лотерее бронзовый канделябр и говорил, что, кстати, можно идти бить Ройтека. Антипов танцевал с Таней. Она, как всегда, туго поворачивалась, неохотно подчиняясь его шагу. Говорила, что неплохо бы уйти пораньше, пока есть такси. Он возражал: такси ходят всю ночь. Вдруг в общей качке столкнулся с Ириной лицом к лицу, она танцевала с таким-то, они поглядели друг на друга мельком, как посторонние, и разлетелись. Антипов сказал Тане: «Лучше бы остались дома, ты права. Веселье жутковатое». Потом танцевал с Люсьеной, она висла на нем, обнимала за шею, напевала, заглядывала лукаво в глаза и неожиданно, прижав губы к его уху, прошептала: «А мы знаем, с кем у тебя роман!» Он замер. Она продолжала напевать и нежно, лукаво улыбаться, глядя ему в глаза. «Какой роман?» – «Знаем какой». Он сказал с пьяной удалью: «Ну и знайте на здоровье!» Она захихикала и, поцеловав в ухо, шепнула: «Не бойся, дурачок, никому не скажу. Она за столом с Юрой Поплавковым? Она миленькая. Я ее подругу знаю. Со студии документальных фильмов». Антипов бормотал: «Вздор это все!» – «Не вздор, а правда. А чем она лучше меня? Не понимаю!» Хотел было сказать: «Да всем лучше», но промолчал. Он пал духом и протрезвел. Если бы он угадал тепло и тоску Ирины – то, что томило самого, когда видел ее, – было бы легче принять неприятную новость, о которой Ирина предупреждала, говорила, что непременно случится. Но это бесчувственное лицо, скользящий взгляд...