Время ландшафтных дизайнов
Шрифт:
– Всему есть объяснение, – тихо говорит мама. – Со мной случилось нечто . – Она произносит это слово так, что я понимаю: пишется оно не просто с большой буквы. А плакатным шрифтом, а еще лучше – древней красавицей вязью. Вот оно нарисовалось, это слово, и манит, манит меня в себя. Нечто.
Мы садимся на диван, но не каждая в свой угол, как обычно, а почему-то рядом, тесно, и мама – абсолютно для нее непривычно – берет меня за руку.
– Ты знаешь, я поздно вышла замуж и поздно тебя родила. Дети, как правило, не допускают, что, кроме них, в жизни родителей была и другая жизнь.
– Я допускаю, – говорю я. В голове прокручивается вся информация о маме, но ничего, кроме кончила школу, институт, работала, встретила папу, родила меня,
– Ты хоть и продвинутая, как теперь говорят, но вряд ли бы что узнала, нечем было хвастаться. Одни слезы. Если бы, если бы… – Мама сжимает руки в два крошечных, почти детских кулачка. – У меня в школе был мальчик. Ты сейчас скажешь: у всех был мальчик, девочек без мальчиков не существует. Это правда. Мы собирались пожениться после десятого и потом уже вместе поступать в университет. Но он был не простой мальчик, он был ребенок родителей, постоянно работающих за границей. То ли в торгпредстве, то ли в посольстве, а может, вообще его папа был шпионом. Мне это было настолько безразлично, что я даже не спрашивала, где конкретно, – лишние вопросы задавать было не принято. После школы родители устроили ему поездку в Париж и Рим. Он так не хотел, ты не можешь себе представить. И я не хотела тоже. Я говорила, что поездка в Сочи или теплоходом по Волге ничуть не хуже. Но его папа приехал специально, и они улетели. Как бы на две недели. А потом там случилась какая-то история, что они – вся семья – отказались возвращаться. Их клеймили в газетах, но я мало что понимала. Я заболела так, что меня уложили в клинику нервных болезней. И я лежала там почти год. Потом год приходила в себя. Ни в какой университет я уже не поступила, а пошла туда, где не было конкурса и куда хватило бы моих траченных болезнью знаний. Надо было жить, скрывая две тайны: связь с предателем родины и пребывание в специфическом лечебном учреждении. Я поседела в двадцать два года. Я так замаливала грехи своей жизни перед соотечественниками, которым не пришло бы в голову уехать за границу из самой лучшей на земле страны! Это же какую совесть надо было бы иметь? Но главное было в другом – я продолжала любить Володю, и я его ждала. Я мечтала, чтоб он там совершил какой-нибудь подвиг во имя своей родины, и ему бы разрешили вернуться как герою. Лет пять или, может, даже семь я маялась этой дурью. Сегодня он мне позвонил, Инга. Он приехал без всякого подвига, туристом, хочет меня увидеть. Через сорок с лишним лет. У него не изменился голос. И он назвал меня «Таля». Это наше с ним имя. О Господи! Как же быть? Как я ему покажусь? Не опасно ли это для тебя? И зачем, Господи, зачем?
Она вся дрожит, моя мама. Я обнимаю ее крепко-крепко и говорю, что сорок прошли и для него. А она, мама, выглядит просто замечательно.
Почему-то это я говорю во-первых. Страх опасности для меня я отбрасываю ногой. «Мама! Столько людей вернулось. Несчетно ездят туда-сюда, туда-сюда».
– Нет, – шепчет мама. – Ты не понимаешь. У меня вздрогнуло сердце. Это мне не нравится, доча. Так не должно быть. Все забыто, все прошло, и неправильно биться сердцу. Стыдно…
– Это замечательно, – говорю я. – Ты живая, и у тебя живые эмоции.
– Я боюсь, – отвечает мама. – Боюсь.
– Ну, давай все разложим по полочкам. – Я ведь умная, я все знаю. Сейчас я буду учить глупую старую коммунистку. – За сорок лет и у тебя, и у него была жизнь. Вы встретитесь и посмотрите на нее, как с высокой горы. И вспомните, как когда-то стояли вместе у ее подножья. (Фу! Какая пошлость!) Только не вздумай касаться предательства и прочей хрени. Родители увезли мальчика, он ни при чем. И не рассказывай о своей болезни. Сохраняй достоинство. Мол, поплакала – и забыла.
– Я не забыла, – говорит мама.
И тут уже у меня ёкает сердце. Я думаю о папе. Моем нежном и добром, обделенном любовью папе. Секундно я даже не люблю маму, гневаюсь за это ее признание. Но спохватываюсь, и невероятная
жалость к ним обоим – папе и маме – охватывает меня до слез, чуть не до вскрика. Держусь, как партизан на допросе. Перевожу тему на конкретные вещи, до чего договорились, где и как.Свидание у мамы завтра. Перепуганная, она пригласила его к себе, боясь общественных мест. «Я отвыкла быть на людях. Я боюсь».
– Ты можешь прийти как бы случайно? – спрашивает она.
– Зачем? – не понимаю я. – Мама! У тебя свидание. Это же прекрасно. Ведь не кузина Кузина приезжает, с которой тебе всегда не о чем говорить.
– Инга! Я боюсь. Боюсь этой встречи. Боюсь немоты. Мне нечего ему сказать. У меня не случилось жизни-самобранки, которую я могла бы развернуть перед ним. У меня ничего хорошего не было, кроме папы и тебя. Папы уже нет. Ты должна прийти. Ты мое оправдание, моя победа над его предательством.
– Мама! Если ты впадешь в эту высокопарность, тебе уж точно не спастись. Наверняка у него тоже есть дети, будете трясти фотографиями, и он тебя победит качеством снимков. Он не для этого идет к тебе. Ничего не надо ему доказывать, просто выпьете чаю, вспомните детство. Мама! Это не страшно. Это радостно.
– Все равно приди, – говорит мама. – Я не уверена в себе. У него, между прочим, акцент, а мне ни разу в жизни не приходилось разговаривать с иностранцами, если не считать прибалтов. Я даже не знаю, откуда он.
– Хорошо, – говорю я, – когда у вас встреча?
– Он придет к двум часам. Я сделаю шарлотку. Ты приходи к трем. Не оставляй, ради Бога, меня одну надолго.
– Мама! Не получится. Мне надо забрать из школы Алиску.
Мама туманится при Алискином имени. Она уже давно с ней ласкова, добра, но я знаю – это дистиллированная воспитанность, без чувства, без искренности. Алиска это понимает мгновенно, они разговаривают, как придворные дамы: минимум слов и поклонов и чтоб глаза в сторону.
– Тогда во сколько?
– Ну, в четыре, полпятого…
– Тогда позвони предварительно. Может, столько времени я не продержусь и отправлю его.
– Брось. Я буду стараться.
Потом мы с ней перебираем ее вещи. Боже, что за барахло! Нет, ничего ветхого, старого, но все такое серое, унылое. Куда я смотрю, сволочь? Почему не купила матери стоящую одежду? В глубине полки я нахожу блузу: белые розочки на голубом поле.
– Юбка есть?
Мама откуда-то достает юбку. Синий шелк. Длинная, даже с разрезом.
– Туфли есть?
– Нет, – говорит мама. – То есть, есть. Но я же дома, я буду в домашних.
– Нет, ты будешь в туфлях.
– Детка, они все на каблучках. Я уже отвыкла. Я буду шататься и завалюсь на вираже. – И мама смеется над собой.
– Нельзя так, – возмущаюсь я. – В твоем возрасте еще заводят любовников, и правильно делают, а не заваливаются на каблуках.
– Инга! – в голосе мамы металл. – Прекрати! Мне шестьдесят лет. И мне не надо меньше. Понимаешь, не надо! Так много лжи, что на обман времени уже нет сил.
И я понимаю, что она права, что тот всплеск эмоций, который превратил ее на час в молодую и красивую, иссяк, но он ей дорого стоил, она устала, увяла, она уже хочет, чтоб я ушла. «Только посмотри вокруг: все ли у меня в порядке в квартире? Последнее время я перестала многое замечать».
– У тебя все хорошо, мама. У тебя всегда все хорошо. Завтра завьешь свои русые, и пусть неудачник плачет!
Она улыбается печально.
Я уезжаю с тяжелым чувством. Во-первых, с мыслью о том, как мало я знаю о собственных родителях. Так тщательно демонстрировалась мне неколебимость устоев семьи, что в голову не могло прийти, на каких руинах и болезнях она была построена. А папа уже ушел. И унес историю своей жизни, а вдруг и у него что-то было, он ведь был хорош собой. Не одна же кузина Кузина на него могла запасть. А что там было на самом деле, если она положила на грудь землю с его могилы? Это ведь делается для того, чтобы оказаться потом вместе и соединиться уже навечно? Господи! О чем это я? Ногастая с придурью кузина.