Время прощаться
Шрифт:
Он: Я прилипну к тебе.
Он целует маму.
Он: Прямо к губам.
Они смеются, смех падает, словно конфетти.
Она: Отлично. Если при этом ты раз и навсегда замолчишь.
На какое-то время разговор прекращается. Я держу ладонь над землей. Я видела, как Мора поднимала заднюю ногу на несколько сантиметров над землей и медленно качала ею взад-вперед, как будто катала невидимый камешек. Мама говорит, что так она слышит других слонов, что они так
Когда вновь раздается папин голос, он похож на туго натянутую гитарную струну, невозможно сказать музыка это или плач.
Он: Знаешь, как пингвин выбирает себе пару? Он находит идеальный камешек и отдает его той, на кого положил глаз.
Он протягивает маме маленький камешек. Она сжимает его в ладони.
Б'oльшая часть маминых журналов из Ботсваны исписана данными: кличками и перемещениями слоновьих семей через Тули-Блок; датами, когда у самцов был гон, а самки производили на свет детенышей. Она ежечасно записывала в журнал сведения о поведении животных, которые то ли не знали, то ли не обращали внимание на то, что за ними наблюдают. Я читаю каждую запись, но представляю не животных, а руку, которая это писала. У нее пальцы судорогой не сводило? Возник ли на месте, где карандаш прижимался к пальцу, волдырь? Я сопоставляю фрагменты, как мама тасовала и перетасовывала свои наблюдения о слонах, пытаясь сложить из малейших деталей картину. Интересно, испытывала ли она разочарование оттого, что видит лишь отдельные части, а не всю картину целиком? По-моему, работа ученого и заключается в том, чтобы восполнять пробелы. Однако я смотрю на эту мозаику и вижу: для того чтобы разгадать загадку, мне не хватает одного-единственного куска.
Мне начинает казаться, что Верджил испытывает то же самое, и я вынуждена признать, что не знаю, как это характеризует нас обоих.
Когда он говорит, что выполнит свою работу, я не очень-то ему верю. Трудно верить человеку, который пребывает в таком похмелье, что, кажется, даже попытка натянуть пиджак может привести к инсульту. Я решаю, что единственный способ проверить, помнит ли он о нашем разговоре, — вывести его из конторы и заставить протрезветь.
— А давайте продолжим разговор за чашкой кофе, — предлагаю я. — Когда ехала к вам, проезжала мимо закусочной.
Он хватает ключи, но этого я допустить не могу.
— Вы пьяны, — говорю я, — сама поведу.
Он пожимает плечами, но не спорит, пока мы не выходим из здания и я не начинаю отстегивать велосипед.
— Что это, черт побери?
— Если вы не знаете, что это, то вы еще пьянее, чем я думала, — отвечаю я и сажусь за руль.
— Когда ты сказала, что поведешь, — бормочет Верджил, — я решил, что у тебя есть машина.
— Мне всего тринадцать лет, — замечаю я и жестом приглашаю его устраиваться на раме.
— Ты шутишь? Какого года этот велосипед? Семьдесят второго?
— Если хотите, можете бежать рядом, — отвечаю я, — но с такой головной болью, как у вас, я бы выбрала первый вариант.
Вот так мы и приехали в закусочную: Верджил Стэнхоуп — сидя на моем горном велосипеде, расставив ноги, а я — стоя между ним и рулем.
Мы устраиваемся в кабинке.
— Почему не было никаких объявлений о розыске? — спрашиваю я.
— А?
— Объявлений о розыске. С маминой фотографией. Как получилось, что никто не организовал в этом дерьмовом конференц-зале «Холидей-инн» командный штаб и не приказал посадить людей на телефоны?
— Я ведь уже тебе говорил, — отвечает Верджил, — никто не заявлял о ее пропаже.
Я вопросительно смотрю на него.
— Хорошо, одна поправочка: если твоя бабушка подавала заявление об исчезновении, то оно где-то затерялось.
— Вы хотите сказать, что я выросла без мамы из-за людской ошибки?
—
Я говорю, что просто делал свою работу. А кто-то свою не сделал. — Он смотрит на меня поверх чашки. — Меня вызвали в слоновий заповедник, потому что там обнаружили труп. Констатировали смерть в результате несчастного случая. Дело закрыли. Когда ты служишь в полиции, не стоит все усложнять. Надо лишь разобраться с отдельными фактами.— Значит, вы, по сути, признаете, что поленились искать одну из свидетельниц по делу, когда она исчезла?
Он хмурится.
— Нет, я лишь предположил, что твоя мать уехала по собственной воле. Если бы с ней что-то случилось, я бы знал. Я решил, что она с тобой. — Верджил прищурился. — А где ты была, когда твою мать обнаружила полиция?
— Не знаю. Иногда меня оставляли на попечение Невви, но только днем. Я лишь помню, что в конечном итоге оказалась у бабушки. У нее дома.
— Что ж, может быть, нам следует сначала поговорить с бабушкой?
Я качаю головой:
— Ни в коем случае. Она убьет меня, если узнает, что я затеяла.
— Неужели она не хочет знать, что произошло с ее дочерью?
— Все слишком запутанно, — отвечаю я. — Мне кажется, ей больно обсуждать эту тему. Она из того поколения, которое предпочитает сцепить зубы (другими словами — проявить английскую выдержку) и обходить неприятные вещи, как будто ничего не произошло. Когда я начинала тосковать о маме, бабушка всегда пыталась меня отвлечь — едой, игрушкой или Джерти, моей собакой. А когда однажды я прямо задала вопрос, бабушка ответила, что мама уехала. Но сказала — как отрезала. Поэтому я быстро поняла, что лучше не спрашивать.
— А почему ты так долго тянула? Десять лет — это не просто большой срок. Дело ведь, черт побери, мхом поросло.
Мимо нас проходит официантка, и я делаю ей знак, поскольку Верджилу необходимо выпить кофе, если я хочу, чтобы от него был хоть какой-то толк. Она совершенно меня не замечает.
— Вот что значит быть ребенком, — говорю я. — Никто тебя всерьез не воспринимает. Люди смотрят сквозь тебя. Даже если бы мне удалось лет в восемь или десять понять, что делать… даже если бы удалось добраться до полицейского участка и дежурный за стойкой сообщил вам, что какая-то девочка хочет, чтобы возобновили давно закрытое дело… как бы вы поступили? Я бы постояла у вашего стола, а вы бы с улыбкой меня выслушали, покивали и не обратили на это никакого внимания? Или рассказали бы приятелям о девчонке, которая явилась в участок поиграть в детективов?
Через двойные двери из кухни в зал вошла еще одна официантка, а с ней какофония звуков: звон посуды, громкие стуки, шипение сковородок… Эта официантка наконец-то подходит к нашему столику.
— Что будете заказывать? — спрашивает она.
— Кофе, — отвечаю я. — Большой кофейник. — Она смотрит на Верджила, фыркает и удаляется. — Как говорится в старой пословице: «Если тебя никто не слышит, может, ты и рта не раскрывал?»
Официантка приносит два стаканчика кофе. Верджил протягивает мне сахар, хотя я его не просила. Мы встречаемся взглядами. Я пытаюсь проникнуть сквозь пелену его похмелья и уже не уверена, довольна увиденным или немного напугана.
— Сейчас я тебя внимательно слушаю, — говорит он.
Перечень моих воспоминаний о маме печально мал.
Помню только, как она кормила меня сахарной ватой: Uswidi. Iswidi.
Помню разговор о вечной любви.
Отрывочные воспоминания о том, как она смеется, когда Мора тянется хоботом через забор и расплетает ей волосы. У мамы рыжие волосы. Не золотистые, не оранжевые, а такого насыщенного цвета, как будто человек горит изнутри.
(Хорошо, возможно, я помню это потому, что видела снимок, сделанный именно в этот момент. Но запах ее волос — сахар с корицей — я действительно помню, и мое воспоминание не имеет никакого отношения к фотографии. Иногда, когда мне очень сильно не хватает мамы, я ем французские тостики, чтобы закрыть глаза и вдохнуть этот запах.)