Время секонд хэнд
Шрифт:
До моих четырнадцати лет жили мы безоблачно. До перестройки… Нормально жили, пока не начался капитализм, тогда по телевизору говорили «рынок». Все мало понимали, что это, и никто ничего не объяснял. А началось все с того, что стало можно ругать Ленина и Сталина. Ругали молодые, а старые люди молчали, они выходили из троллейбуса, если слышали, что кто-то ругает коммунистов. У нас в школе молодой учитель математики был против коммунистов, а старый учитель истории – за коммунистов. Дома бабушка говорила: «Вместо коммунистов теперь будут спекулянты». Мама с ней спорила: нет, мол, будет красивая, справедливая жизнь, она ходила на демонстрации, взахлеб пересказывала нам речи Ельцина. Нашу бабушку убедить было невозможно: «Променяли социализм на бананы. На жвачку…». Спор начинался с утра, потом мама уходила на работу, вечером они продолжали спорить. Когда Ельцина показывали по телевизору, мама скорее садилась в кресло: «Великий человек!», бабушка крестилась: «Преступник, прости господи». Она была коммунистка до костей. Голосовала за Зюганова. Все пошли в церковь, и бабушка пошла, стала креститься и поститься, но верила она только в коммунизм… (Молчит.) Любила рассказывать мне про войну… В семнадцать лет она добровольно ушла на фронт, и там в нее влюбился наш дедушка. Мечтала быть телефонисткой, но в той части, куда она попала, требовались повара, и она стала поваром. И дедушка был поваром, они кормили в госпитале раненых. В бреду раненые кричали: «Давай! Давай! Вперед!». Жалко, она так много рассказывала, а я только кусочки
Мама работала диспетчером в научно-исследовательском институте геофизики. Мы дружили. Я делилась с ней всеми своими секретами, даже тем, что обычно мамам не говорят. С моей мамой это было можно, она была совсем не взрослая. Как старшая сестра. Любила книги… музыку… Жила этим. А руководила у нас бабушка… Мама вспоминала, что я в детстве была золотая, ей не надо было меня просить, уговаривать. Правда, маму я обожала… Мне нравится, что я на нее похожа, и чем дальше, тем больше. Почти одно лицо. Мне это нравится… (Молчит.) Очень небогато мы жили, но как-то жили. Все вокруг были такие же, как мы. Было даже весело, к маме приходили друзья, разговаривали, пели песни. Я помню Окуджаву с детства: «Один солдат на свете жил, / красивый и отважный, / но он игрушкой детской был: / ведь был солдат бумажный…». Бабушка ставила на стол тазик блинов, пекла вкусные пироги. За мамой многие мужчины ухаживали, они ей дарили цветы, а мне покупали мороженое, и она один раз даже у меня спросила: «А можно я выйду замуж?». Я не возражала, потому что мама была красивая, и мне не нравилось, что она одинокая, я хотела счастливую маму. На нее всегда обращали внимание на улице, то один мужчина обернется, то второй. «Чего это они?» – спрашивала я маленькая. «Пошли! Пошли!» – смеялась мама, как-то по-особенному смеялась. Непривычно. Правда, нам было хорошо. Я потом, когда осталась одна, приходила на нашу улицу и смотрела на наши окна. Однажды не выдержала и позвонила в нашу дверь – там уже жила грузинская семья. Наверное, они подумали, что я попрошайка, хотели дать мне денег и немного еды. Я заплакала и убежала…
Скоро бабушка заболела, у нее была такая болезнь, что она все время хотела есть, каждые пять минут, выскакивала на лестничную площадку и кричала, что мы ее морим голодом. Била тарелки… Мама могла поместить ее в специальную клинику, но решила, что будет сама ухаживать, она тоже очень любила бабушку. Часто доставала из серванта ее военные фотографии, смотрела на них и плакала. На фотографиях была молодая девушка, на бабушку не похожая, но это была наша бабушка. Как будто другой человек… Так получается… да… До самой смерти бабушка читала газеты, интересовалась политикой… А когда заболела, на тумбочке у нее лежала только одна книга… Библия… Она звала меня и читала: «И возвратится прах в землю, чем он и был, а дух возвратится к Богу…». Постоянно думала о смерти: «Мне уже так тяжело, внучка. Так скучно».
Это был выходной… мы все дома… Я заглянула в комнату бабушки, она уже плохо ходила, больше лежала, я увидела, что она сидит и смотрит в окно. Попоила ее водичкой. Прошло немного времени… Опять зашла к ней, позвала, она молчит, я взяла ее за руку, а рука холодная, глаза были открыты и смотрели в то же окно. До этого я ни разу не видела смерть, испугалась и закричала. Прибежала мама, сразу заплакала, закрыла бабушке глаза. Надо было звонить в «скорую помощь»… Правда, они быстро приехали, но доктор потребовала у мамы деньги за справку о смерти и за то, что они отвезут бабушку в морг: «А что вы хотите? Рынок!». Денег у нас в доме не было вообще… Как раз в это время маму сократили на работе, два месяца она уже была в поиске, но куда ни пойдет по объявлению, там уже очередь. Мама окончила технологический институт с красным дипломом. О том, чтобы найти работу по специальности, не могло быть и речи, с институтскими дипломами устраивались продавцами, посудомойками. Офисы убирали. Все стало другое… Я не узнавала на улицах людей, как будто все переоделись во что-то серое. Цветного ничего не было. Так я это запомнила… «Это все твой Ельцин… твой Гайдар… – плакала бабушка, когда была жива. – Что они с нами сделали? Еще чуть-чуть и будет как в войну». Мама молчала, к моему удивлению, мама замолчала. На каждую вещь в доме мы смотрели только так – можно ли ее продать? Продать было нечего… Жили на бабушкину пенсию. Сидели на одних серых макаронах… За всю жизнь бабушка собрала пять тысяч, они хранились на сберкнижке, их должно было хватить, как она говорила, чтобы дожить, на «черный день» и на похороны. А это стал один трамвайный билет… Коробка спичек… Деньги у всех в один день пропали. Обдираловку народу устроили… Больше всего бабушка боялась, что мы похороним ее в целлофановом пакете или завернем в газеты. Гроб стоил безумных денег, и хоронили по-всякому… Бабушкину подругу тетю Феню, она на фронте медсестрой была, дочка похоронила в газетах… завернула в старые газеты… Медали просто так в ямку положили… Дочка – инвалид, на помойках копалась… Это все было так несправедливо! С подружками я ходила в коммерческий магазин, разглядывали там колбасы. Какие-то блестящие упаковки. В школе те, у кого были легинсы, дразнили тех, кому родители не могли купить эти легинсы. Меня дразнили… (Молчит.) Но мама пообещала бабушке, что похоронит ее в гробу. Поклялась.
Доктор увидела: денег у нас нет – они развернулись и уехали. Оставили бабушку нам…
Неделю мы жили с бабушкой… Мама несколько раз на день обтирала ее марганцовкой и накрывала мокрой простыней. Задраила все окна и форточки, подоткнула двери мокрым одеялом. Она одна это делала, я боялась заходить в бабушкину комнату, быстренько пробегала на кухню и назад. Запах был… уже появился… Правда, нам еще, грех сказать, повезло: за время болезни бабушка сильно похудела, остались одни косточки… Стали звонить родственникам… У нас родственников – пол-Москвы, и вдруг – никого, они не отказывались – приезжали с трехлитровыми банками маринованных кабачков, огурцов, с вареньем, но денег никто не предлагал. Посидят, поплачут и уедут. Ни у кого и не было живых денег. Я так думаю… Двоюродному мамину брату получку на заводе выдали консервами, привез нам консервы. Что мог… Тогда нормальным считалось – подарить на день рождения кусочек мыла, зубную пасту… У нас были хорошие соседи, правда, хорошие. Тетя Аня с мужем… Они упаковывали вещи – переезжали к родителям в деревню, детей уже туда отослали – им не до нас. Тетя Валя… Как она могла помочь, когда у нее муж пьет и сын пьет? У мамы было столько друзей… Но у них тоже в доме ничего не было, кроме книжек. Половина уже осталась без работы… Телефон умер. Люди сразу стали другими после коммунизма. Все жили за закрытыми дверями… (Молчит.) Я мечтала: засну, а утром проснусь – и бабушка живая.
О времени, когда бандиты ходили по улицам и даже не прятали пистолеты
Кто такие? Появились какие-то непонятные люди, они были в курсе всего: «Знаем вашу беду. Мы вам поможем». Позвонили куда-то – тут же пришел врач и выдал справку о смерти, и милиционер пришел. И гроб дорогой купили, и катафалк был, и много цветов, каких только цветов там не было – все как положено. Бабушка просила похоронить ее на Хованском кладбище, но без взятки туда не пробиться, кладбище старое, известное, но так и сделали, привезли батюшку, он помолился. Так
красиво все. Мы с мамой только стояли и плакали. Всем заправляла тетя Ира, она была в этой компании главная, с ней постоянно ходили накаченные ребята, ее охрана. Один из этих ребят воевал в Афганистане, и маму это почему-то успокаивало, она считала, что если человек был на войне или при Сталине сидел в лагере, то этот человек не может быть плохим: «Как же – он так пострадал!». И вообще, у нас человека в беде не бросят – это было ее убеждение, мы вспоминали бабушкины рассказы о том, как люди в войну спасали друг друга. Советские люди… (Молчит.) А уже были какие-то другие люди. Не совсем советские… Я говорю, как сейчас это представляю, а не как тогда… Нас взяла в оборот банда, но для меня тогда они были дяди и тети – пили с нами чай на кухне, угощали конфетами. Тетя Ира привозила продукты, когда видела наш совсем пустой холодильник, подарила мне джинсовую юбочку – тогда все молились на джинс! Может, месяц они так ходили, мы к ним привыкли, и они делают маме предложение: «Давайте продадим вашу трехкомнатную квартиру и купим однокомнатную. У вас будут деньги». Мама согласилась… Она уже устроилась в кафе: мыла посуду, столы протирала, но денег катастрофически не хватало. Уже начали обсуждать, куда мы переедем, в какой район. Я не хотела менять школу. Искали что-нибудь поблизости.В этот момент объявляется другая банда. Там главарь был мужчина… дядя Володя… И они с тетей Ирой стали между собой бороться за нашу квартиру. «Зачем вам однокомнатная? – кричал на маму дядя Володя. – Я куплю вам дом под Москвой». Тетя Ира приезжала на стареньком «фольксвагене», а дядя Володя – на шикарном «мерседесе». У него был настоящий пистолет… Девяностые годы… Бандиты ходили по улицам и даже не прятали пистолеты. Все, кто мог, ставили себе железные двери. В нашем подъезде пришли ночью к одному коммерсанту с гранатой… У него был киоск – крашеные доски, фанера, там все вместе продавалось: продукты, косметика, одежда, водка. Требовали у него доллары. Жена не хотела отдавать, так ей поставили горячий утюг на живот, она была беременная… В милицию никто не обращался, все знали: у бандитов много денег, и они любого купят. Почему-то их зауважали. Пожаловаться было некому… Дядя Володя чаи с нами не гонял, он маме пригрозил: «Если не отдашь квартиру мне, то я заберу твою дочь, и ты ее больше никогда не увидишь. Не будешь знать, что с ней». Меня спрятали у себя наши знакомые, я несколько дней в школу не ходила. Плакала день и ночь, боялась за маму. Соседи видели, как за мной два раза приезжали, искали. Ругались матом. Кончилось тем, что мама сдалась…
Назавтра нас уже выселили. Приехали они ночью: «Скорей! Скорей! Поживете в другом месте, пока мы подыщем вам дом». Привезли с собой банки с краской, обои, уже затевали ремонт. «Пошли! Пошли!» Мама с перепугу взяла только документы, свои любимые польские духи «Быть может», которые ей подарили на день рождения и несколько любимых книг, а я – учебники и еще одно платье. Нас затолкали в машину… Привезли, можно сказать, на пустое место: в квартире – две большие кровати, стол и стулья. Строго приказали никуда не выходить и не открывать окна, громко не разговаривать. Не дай бог соседи услышат! В этой квартире, видно, все время менялись люди… Грязь! Несколько дней мыли все, отмывали. А потом помню: стоим с мамой в каком-то официальном месте, нам показывают отпечатанные бумаги… Вроде как все по закону… Нам говорят: «Вот здесь вы должны поставить свои подписи». Мама расписалась, а я расплакалась, раньше как-то не доходило, а тут я поняла – сейчас нас отправят в деревню. Мне стало жалко свою школу, своих подружек, которых я больше никогда не увижу. Подошел дядя Володя: «Быстро подписывай, а то отвезем в детский дом, а мама все равно уедет в деревню. Останешься одна». Какие-то люди… я помню, что стояли какие-то люди, и милиционер был… Все молчали. Дядя Володя каждому дал взятку. Я ребенок… что я могу… (Молчит.)
Я долго жила в молчании… Все это сокровенное, плохое, но оно сокровенное. Не хочется кому-то его показывать… Помню, как привезли меня в приют – это было много позже, когда я осталась уже без мамы – привезли и привели в комнату: «Вот твоя кровать. Вот твои полки в шкафу…» Я остолбенела… К вечеру свалилась с температурой… Это все напомнило мне нашу квартиру… (Молчит.) Это был Новый год… Елка горит… все клеят маски… Будут танцы… Танцы? Какие танцы? Я все это забыла… (Молчит.) В комнате, кроме меня, жили еще четыре девочки: две сестренки, совсем маленькие, восемь и десять лет, и еще две девочки постарше – одна москвичка, она серьезно болела сифилисом, другая оказалась воровкой, стащила у меня туфли. Эта девочка хотела вернуться на улицу… О чем я? О том, что всегда мы были вместе, днем и ночью, но ничего о себе друг другу не рассказывали… Нет, не хотели. Я долго молчала… Я заговорила, когда встретила своего Женьку… Но это все будет потом… (Молчит.)
Наша эпопея с мамой только начиналась… После того, как мы подписали бумаги, нас увезли в Ярославскую область: «Ничего, что далеко, зато у вас будет хороший дом». Нас обманули… Это был не дом, а старая изба с одной комнатой и большой русской печью, которую мы с мамой до этого ни разу в жизни не видели. Не умели топить. Изба разваливалась, куда ни глянь – везде щели. У мамы – шок. Она зашла в избу и стала передо мной на колени, просила прощения за то, что устроила мне такую жизнь. Билась головой о стенку… (Слезы.) Было у нас немного денег, они быстро кончились. Работали у людей на огородах – кто корзину картошки даст, кто десяток яиц. Узнала красивое слово «бартер»… Свои любимые духи «Быть может» мама поменяла на хороший кусок масла, когда я сильно простудилась… Я так ее уговаривала этого не делать, потому что у нас было мало вещей, которые напоминали нам о доме. Это помню… Один раз заведующая фермы, добрая женщина, пожалела меня, дала ведро молока, я боялась и шла домой огородами, встретила одну доярку, она посмеялась: «Чего ты прячешься? Иди по деревне. Тут все тащат, а тем более, если тебе разрешили». Тащили все, что не приколочено, а председатель колхоза – больше всех. Машинами к нему возили. Он приезжал к нам… Агитировал: «Айда ко мне на ферму! А то с голоду пропадете». Идти – не идти? Голодуха заставила. На утреннюю дойку вставать надо было в четыре утра. Еще все спят. Я доила коров, мама мыла баки, коров она боялась, а мне они нравились. У каждой коровы свое имя… Дымка, Черемуха… У меня было тридцать коров и две телки… На тачках возили опилки, по колено было навоза. Выше сапог. Бидоны с молоком на телегу поднимали… Сколько же там килограмм? (Молчит.) Платили нам молоком и мясом, если какая-нибудь корова удушит себя или утонет в жиже. Доярки пили не меньше мужиков, и мама стала с ними попивать. Между нами уже было не так, как раньше, то есть мы дружили, но все больше я на нее покрикивала. Она обижалась. Редко, когда у нее было хорошее настроение, она читала мне стихи… Свою любимую Цветаеву: «Красною кистью / Рябина зажглась / Падали листья / Я родилась…». Тогда я узнавала свою прежнюю маму. Редко.
Уже зима. Сразу ударили морозы. В этой избе зиму бы мы не пережили. Сосед пожалел и бесплатно довез до Москвы…
О времени, когда человек – это звучит не гордо, а звучит по-разному
Я разговорилась с вами и забыла, что боюсь вспоминать… (Молчит.) Как я отношусь к людям? Люди не плохие и не хорошие, люди – и все. В школе я училась по советским учебникам, других еще не было, нам читали: человек – это звучит гордо. А человек – это звучит не гордо, а звучит по-разному. Я тоже всякая, во мне всего по кусочку… Но если я увижу таджика – они у нас теперь как рабы, второй сорт – и если у меня есть время, я остановлюсь и с ним поговорю. У меня нет денег, но я с ним поговорю. Такой человек… Это мой человек, он в моем состоянии – я знаю, что это такое, когда ты всем чужой, ты один полностью. Я тоже жила в подъездах, спала в подвалах…