Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Шрифт:

До чего же мне понятна эта одержимость! Оглядываясь на свою жизнь в Америке, я думаю, что прошел сотни миль на голодный желудок. Вечно в поисках хоть нескольких монет, хоть корки хлеба, в поисках работы, места, куда можно было бы плюхнуться. Вечно в поисках дружелюбного лица! Порой, несмотря на голод, я выходил на дорогу, останавливал проезжающую машину, а там — пускай водитель ссаживает меня, где ему вздумается, лишь бы сменить пейзаж. Я знаю тысячи ресторанов в Нью-Йорке, но не потому, что был там завсегдатаем, а потому, что стоял под окнами и тоскливо разглядывал сидящих за столами едоков. Я и теперь еще помню, какой запах шел от лотков, торговавших на каждом углу горячими сосисками с булкой. Я и теперь еще вижу в витринах шеф-поваров в белых халатах, ловко шлепающих вафли или блины на сковородку Иногда мне кажется, что я родился голодным. А с чувством голода для меня навсегда связано бродяжничество, большие пешие переходы, поиски пропитания — лихорадочные, бесцельные, там и сям. Если мне удавалось выклянчить чуть больше, чем требовалось на еду, я незамедлительно отправлялся в театр или в кино. Пределом желаний было, набив живот, найти теплое уютное место, где можно расслабиться и на час-другой позабыть о своих злоключениях. Я никогда не мог накопить на проезд; выйдя из театра, напоминавшего теплое материнское чрево, я в холод и дождь отправлялся пешком в какой-нибудь дальний район, где тогда жил. Из самого центра Бруклина в самый центр Манхэттена я прошагал бессчетное число раз, во всякую погоду и в разной степени истощенности. Когда силы были на исходе, когда невозможно было сделать ни шагу, мне нередко приходилось разворачиваться и идти обратно. Я отлично представляю себе, как можно приучить людей совершать затяжные марш-броски на пустой желудок.

Но одно дело бродить по улицам родного города среди неприязненных лиц и совершенно иное — тащиться по шоссе какого-нибудь соседнего штата. В родном

городе неприязненность — это не более чем равнодушие; в чужом городе или на просторах между городами вы сталкиваетесь с откровенно враждебной стихией. Вас подстерегают свирепые собаки, дробовики, шерифы и разношерстные, но неизменно бдительные граждане. Вы не решитесь даже лечь на холодную землю, если в этой округе вы чужак. Вы будете шагать, и шагать, и шагать без конца. Вы ощутите холодное дуло револьвера, уткнувшееся вам в спину, побуждая вас шевелиться побыстрее, быстрее, еще быстрее. Это ведь и ваша страна тоже, в которой все это происходит, не какая-то чужая земля. Возможно, япошки жестоки, гунны-венгры — дикие варвары, но эти-то что за черти? Они похожи на вас, разговаривают, как вы, они носят ту же одежду, едят ту же пищу, и они же травят вас, как собаки. Разве они не хуже самых злейших врагов? Для других я могу найти оправдание, но для собственных соплеменников никаких оправданий найти не могу. «У меня там нет друзей», — частенько писал Рембо в письмах домой.

Даже в июне 1891 года, в письме из марсельской больницы, у него звучит тот же рефрен. «Je mourrai ой me jettera le destin. J'espere pouvoir retourner la ou j'etais (Abyssinnie), j'y ai des amis de dix ans, qui auront pitie de moi, je trouverai chez eux du travail, je vivrai comme je pourrai. Je vivrai toujour la-bas, tandis qu'en France, hors vous, je n'ai ni amis, ni connaissances, ni personne» 22 . А в сноске говорится:

«Cependant la gloire litteraire de Rimbaud battait alors son plein a Paris. Les admirateurs, qui lui eussent ete personnellement tout devoues, etaient deja nombreux. Il 1'ignorait. Quelle malediction! » 23

22

Я умру там, куда меня забросит судьба. Я надеюсь, что смогу вернуться туда, где я был (в Абиссинию), там у меня есть друзья, с которыми я связан добрый десяток лет, они пожалеют меня, я найду у них работу, » буду жить, худо-бедно сводя концы с концами. Я буду жить там всегда, ибо во Франции у меня, кроме вас, нет ни друзей, ни знакомых — никого (фр.).

23

Однако в Париже литературная слава Рембо достигла в то время своего апогея. У него уже появились многочисленные поклонники, глубоко ему преданные. Он этого не знал. Над ним тяготело проклятье! (фр.).

Да еще какое проклятье! Я вспоминаю собственное возвращение в Нью-Йорк, вынужденное к тому же, после десяти лет за границей. Из Америки я отправился с десятью долларами в кармане, которые в последний момент взял взаймы, перед тем как сесть на корабль; вернулся я без единого цента и на оплату такси взял денег у гостиничного портье; тот, увидев мой кофр и чемоданы, решил, что деньги на гостиницу у меня найдутся. Первое, что мне приходится делать по прибытии «домой», — это срочно звонить кому-нибудь с просьбой одолжить немного денег. В отличие от Рембо, у меня под кроватью не спрятан пояс, набитый золотом; зато у меня по-прежнему есть две здоровые ноги, и утром, если за ночь не подоспела подмога, я снова пускаюсь в путь и шагаю на окраину города в поисках дружелюбного лица. Все эти десять лет за границей я тоже работал как черт; я зарабатывал право пожить в свое удовольствие хотя бы год с небольшим. Но разразилась война и все разрушила; точно так же интриги европейских государств сорвали планы Рембо в Сомали. До чего же знакомо звучит отрывок из письма, написанного в Адене в январе 1888 года… «Tous les gouveme-ments sont venus engloutir des millions (et meme en somme quelques milliards) sur toutes ces cotes maudites, desolees, ou les indigenes errent des mois sans vivre et sans eau, sous le climat le plus effroyable du globe; et tous ces millions qu'on ajetes dans le ventre des bedouins n'ont rien rapporte que les guerres, les desastres de tous genres!» 24

24

«Все правительства явились сюда, чтобы поглотить миллионы (и даже несколько миллиардов), — сюда, на эти проклятые пустынные берега, где туземцы месяцами бродят без пиши и воды, в самом страшном климате на земле; и все эти миллионы, брошенные в ненасытную утробу бедуинов, не принесли ничего, кроме войн, кроме всяческих бедствий!» (фр.).

Как достоверно описаны наши милые правительства! Вечно жаждут закрепиться в каком-нибудь немыслимом месте, вечно подавляют или уничтожают туземцев, вечно держатся за свои завоевания, добытые бесчестным путем, вечно армиями и флотом защищают свои владения, свои колонии. Для самых крупных и мир слишком тесен. Другим же, поменьше, но тоже нуждающимся в пространстве, достаются лишь благочестивые слова и скрытые угрозы. Земля принадлежит сильным, тем, у кого самые большие армии и флоты, тем, кто размахивает экономической дубинкой. Какая ирония в том, что одинокий поэт, бежавший на край света, дабы кое-как заработать жалкие гроши, вынужден сидеть сложа руки и смотреть, как великие державы переворачивают все вверх дном в его собственном саду.

«Да, край света… Вперед, всегда вперед! Вот и начинается великое приключение… » Но только вы сделали шаг вперед, а правительство, опережая вас, уже тут как тут, с ограничениями, кандалами и наручниками, с отравляющими газами, танками и химическим оружием. Поэт Рембо принимается обучать харарских мальчиков и девочек Корану на их родном языке. Правительства предпочли бы продать их в рабство. «Какое-то разрушение необходимо», — написал он однажды, и сколько же было шуму из-за этой простенькой фразы! Он говорил тогда о разрушении, неизбежно сопровождающем созидание. А правительства разрушают без малейшего повода и, уж конечно, без всяких помыслов о созидании. Поэт Рембо мечтал увидеть, как уйдут старые формы — ив жизни, и в литературе. Правительство, напротив, жаждет сохранить статус-кво, какого бы кровопролития и разрушения это ни стоило. Описывая поведение Рембо в молодости, некоторые биографы рисуют его очень гадким мальчишкой: вы же знаете, он такое вытворял. Но как только надо высказать мнение о делишках милых их сердцу правительств, и в частности о тех темных интригах, на которые с яростью обрушивался Рембо, у этих биографов наготове оправдания и елей. Когда они желают заклеймить в нем искателя приключений, то рассуждают о том, каким он был великим поэтом; когда же хотят принизить его как поэта, то твердят, что он-де строптивец, а в мыслях у него полная сумятица. Они приходят в ужас, когда поэт подражает тем, кто их грабит и эксплуатирует, они пугаются и тогда, когда он не проявляет никакого интереса ни к деньгам, ни к однообразной скучной жизни рядового обывателя. Как представитель богемы он чересчур богемен, как поэт слишком поэтичен. как новатор — слишком уж своеобразен, как деловой человек — чересчур деловит, как контрабандист оружия — слишком ловкий контрабандист и так далее. За что бы он ни брался, он все делал слишком хорошо, — в этом, по-видимому, заключается главная причина недовольства им. Очень жаль, что он не занялся политикой. Он бы отлично с нею справился, так что Гитлер, Сталин и Муссолини, не говоря уже о Черчилле и Рузвельте, показались бы сегодня жалкими фиглярами. Думаю, он бы не принес всего того разрушения, которое эти досточтимые лидеры обрушили на наш мир. Он бы что-нибудь непременно припас на крайний случай, так сказать, на черный день. Полностью выкладываться он бы не стал. Не потерял бы из виду цель, что явно приключилось с нашими блестящими лидерами. Пускай в своей собственной жизни он потерпел крах — я, представьте себе, уверен, что, получи он такую возможность, он сумел бы наладить жизнь на земле куда лучше прочих. Я уверен, что мечтатель, каким бы непрактичным он ни казался заурядному человеку, в тысячу раз способнее и деловитее так называемого государственного деятеля. Все те невероятные прожекты, которые Рембо собирался осуществить и которые по той или иной причине не состоялись, теперь в какой-то мере претворены в жизнь. Он слишком рано придумал их, вот и все. Он видел много дальше жалких надежд и мечтаний, лелеемых обывателями или государственными деятелями. Ему не хватало поддержки именно тех людей, которые с наслаждением обвиняют его в фантазерстве, людей, которые грезят лишь во сне, с открытыми же глазами они грез не видят никогда. Для мечтателя, находящегося в самой гуще реальности, все движется слишком медленно, слишком неуклюже — даже разрушение.

«Никогда он не будет доволен, — пишет один биограф. — Под его тоскливым взглядом вянут все цветы, меркнут все звезды». Да, зерно истины в этом есть. Я знаю, потому что страдал той же болезнью. Но если кто-то вымечтал царство — царство человека — и решится прикинуть, с какой же улиточьей скоростью мир движется навстречу этой мечте, то пресловутая человеческая деятельность несомненно покажется ему тщетной и бессмысленной. Я ни на минуту не допускаю, что под взглядом Рембо когда-либо

вяли цветы и меркли звезды. С ними-то, мне кажется, у него никогда не прерывалось глубокое, живое и непосредственное общение. Зато его тоскливый взгляд замечал, как многое блекнет и вянет в мире людей. Он начал с того, что возжелал «все увидеть, все испытать, все исчерпать, все исследовать, все сказать». А вскоре обнаружил, что во рту у него удила, в боках шпоры, на спине хлыст. Стоит человеку лишь одеться иначе, чем окружающие, и он становится предметом презрения и насмешки. Единственный закон, которому следуют строго и свято, — это закон конформизма. Неудивительно, что еще юношей он пришел к заключению, что «неупорядоченность в мыслях священна». Вот в ту минуту он и впрямь сделался провидцем. Одновременно он понял, что его считают фигляром и шарлатаном. Перед ним встал выбор: либо всю дальнейшую жизнь упорно стоять на своем, либо полностью отказаться от борьбы. Почему он не мог пойти на компромисс? Потому что слова «компромисс» он просто не знал. Он с детства был одержимым, человеком, который либо идет до конца, либо умирает. В этом его чистота, его наивность.

И опять — как же знакомы мне эти мучительные раздумья! Я ни разу в жизни не уклонился от борьбы. Но какую цену я заплатил! Мне пришлось вести партизанскую войну, ту безнадежную борьбу, которую порождает лишь полное отчаяние. Книга, что я намеревался писать, так еще и не написана или написана лишь частично. Только для того, чтобы возвысить голос, высказаться на собственный лад, мне приходилось отвоевывать каждый дюйм пути. Стало уже не до песен, я о них почти позабыл — из-за борьбы. И еще толкуют об тоскливом взгляде, от которого вянут цветы и меркнут звезды! Взгляд мой стал прямо-таки едким; чудо еще, что под таким безжалостным взором они вообще не обращаются в прах. Это — о сути моей натуры. Если же говорить о внешней оболочке, что ж, внешне человек постепенно привыкает приспосабливаться к заведенным на земле порядкам. Он может жить в нашем мире, душою ему не принадлежа. При этом человек может быть добрым, мягким, милосердным, гостеприимным. Почему бы и нет? «Главная задача, — говорил Рембо, — в том, чтобы сделать чудовищной саму душу». Иначе говоря, не безобразной, а поразительной! Что значит «чудовищной»? Как указывает словарь, это «любая организованная форма жизни, сильно измененная либо из-за отсутствия, избытка или неправильного расположения частей тела или органа, либо из-за их деформации; отсюда переносное значение — пугающий, или ненормальный, или состоящий из несовместимых частей или свойств, не обязательно отталкивающий». Происходит от латинского слова monere — предостерегать, предвещать. В мифологии чудовищное предстает в виде гарпии, горгоны, сфинкса, кентавра, дриады, русалки. Это все чудеса, в чем и заключается смысл слова. Они нарушили норму, равновесие. Что же породило этих монстров? Не что иное, как страх маленького человека. Робким душам вечно мерещатся чудовища на пути, и неважно, назовут ли их гиппогриф 25 или гитлеровец. Наибольший ужас внушает человеку расширение горизонтов сознания. Все пугающее, отвратительное в мифологии проистекает из этого страха. «Давайте жить в мире и гармонии! » — молит маленький человек. Но по закону вселенной мир и гармонию можно завоевать лишь в борьбе с самим собой. Такой мир и такую гармонию маленький человек оплачивать не желает; он хочет получить их готовыми, как костюм с пошивочной фабрики.

25

Гиппогриф — в рыцарском эпосе легендарный полуконь-полугриф.

Есть слова, неоднократно, навязчиво встречающиеся у писателя, и говорят они куда больше, чем все факты, собранные дотошными биографами. Приведу некоторые из тех слов, на которые мы постоянно натыкаемся в произведениях Рембо: eternite, infini, charite, solitude, angoisse, lumiere, aube, soleil, amour, beaute, inoui, pitie, demon, ange, ivresse, paradis, enfer, ennui… " 26

Вот уток и основа его сокровенной ткани: слова эти свидетельствуют о его наивности, голоде, о его неугомонности, одержимости, о его нетерпимости, о его стремлении к абсолюту. Его богом был Бодлер, измеривший бездну зла. Я уже отмечал, но стоит и повториться, что весь девятнадцатый век бился над вопросом о Боге. На первый взгляд, это век, целиком посвященный материальному прогрессу, век открытий и изобретений, полностью относящихся к миру физическому. В самой же сердцевине столетия — а именно там неизменно находят свое прибежище художники и мыслители — мы обнаружим глубинное нарушение порядка. Рембо высвечивает суть конфликта на нескольких страницах. Мало того, на всю его жизнь ложится печать загадки, свойственной эпохе. Он более человек своего времени, чем Гете, Шелли, Блейк, Ницше, Гегель, Маркс, Достоевский. Он расщеплен с головы до пят, всегда обращен одновременно в противоположные стороны. Его раздирает на части колесо времени. Он и жертва и палач, стоит произнести его имя, и перед вами сразу время, место, событие. Теперь, когда нам удалось расщепить атом, раскололся и весь космос. Теперь мы смотрим сразу во всех направлениях. Мы добились своего, овладев такой силой, какой не имели даже древние боги. Мы пришли — вот они, врата ада. Будем ли брать их штурмом, раскроем ли и сам ад нараспашку? Думаю, да. Мне кажется, задача будущего в том, чтобы исследовать сферу зла, покуда там не останется ни грана тайны. От нас не укроются горькие корни красоты, мы равно приемлем корень и цветок, лист и почку Мы больше не можем противиться злу: мы обязаны его принять.

26

Вечность, бесконечность, милосердие, одиночество, тоска, свет, заря, солнце, любовь, красота, неслыханный, сострадание, дьявол, ангел, рай, ад, скука (фр.)..

Говорят, когда Рембо писал свою «негритянскую книгу» («Line Saison en Enfer»), он как-то заявил: «Вся моя судьба зависит от этой книги! » Он даже сам не предполагал, насколько он окажется прав. И мы, осознавая собственную трагическую судьбу, только начинаем постигать, что именно имел он в виду. Рембо отождествлял свою судьбу с судьбой важнейшей из всех эпох. Либо, подобно ему, мы откажемся от всего, что олицетворяла собою до сих пор наша цивилизация, и попытаемся строить заново, либо мы разрушим ее собственными руками. Если поэт оказывается в надире, мир, должно быть, и впрямь перевернулся. Если поэт теперь не может говорить от имени общества, а лишь от собственного имени, значит, дальше нам отступать уже некуда. На трупе поэзии Рембо мы принялись возводить Вавилонскую башню. Не важно, что у нас по-прежнему существуют поэты, что некоторых из них еще можно понять, они еще не утратили способности общаться с плебсом. Каково направление поэзии и в чем связь между поэтом и публикой? В чем его главное предназначение? Давайте прежде всего зададимся этим вопросом. Чей именно голос особенно слышен сейчас, поэта или ученого? Думаем ли мы о Красоте, какой бы «горькой» она ни была, или мы думаем об атомной энергии? И какое же чувство внушают нам теперь наши великие открытия? Только ужас! У нас есть знания, но нет мудрости, есть комфорт, но нет безопасности, есть вероучения, но нет веры. Поэзия жизни выражается теперь только в математических, физических, химических формулах. Поэт — это пария, аномалия. Он вот-вот вымрет. Кого теперь волнует, насколько чудовищным он становится? Чудовище бродит на свободе, скитается по миру. Оно удрало из лаборатории; оно готово к услугам любого, кто решится его использовать. Миром правят цифры. Нравственный выбор между добром и злом — да и всякий иной — более не существует. Теперь все отдано на волю волн и случая; началось плавание без руля и без ветрил.

А дураки рассуждают себе о репарациях, расследованиях, возмездии, о размежеваниях и коалициях, о свободной торговле, экономической стабильности и реконструкции. В глубине души никто не верит, что положение в мире можно исправить. Все живут в ожидании великого события, того единственного, что занимает все наши мысли днем и ночью: новая война. Мы все нарушили; никто не знает, где и как найти рычаги управления. Тормоза еще на месте, но сработают ли они? Мы знаем, что не сработают. Нет, дьявол уже вырвался на волю. Век электричества позади, не ближе, чем каменный век. Наше время — это Век Силы, силы простой и грубой. Теперь — либо рай, либо ад, середины больше не будет. И, по всем признакам, мы выберем ад. Когда поэт живет в аду, обыкновенному человеку его тоже не миновать. Я назвал Рембо отступником? Мы все отступники . Мы предаем с незапамятных времен. Надвигается наконец час расплаты. Мы получим свой Сезон в аду, каждый мужчина, каждая женщина и ребенок, принадлежащие этой цивилизации. Мы сами на это напрашивались, и вот он наступил. Аден теперь покажется уютным местечком. Во времена Рембо еще можно было уехать из Адена в Харар, но через пятьдесят лет со дня нынешнего сама земля будет одним огромным кратером. Несмотря на возражения людей науки, сила, которую мы держим в руках, в самом деле радиоактивна, в самом деле неизменно разрушительна. Почему-то мы никогда не рассматривали силу как источник добра, только — как способ творить зло. И ответ на загадку надо искать не в недрах атома; тайна кроется в сердцах человеческих. Открытие атомной энергии совпало по времени с другим открытием: мы никогда больше не сможем доверять друг другу. Вот где корень всех несчастий — в этом страхе с головой гидры, который не уничтожить никакой бомбой. Истинным отступником становится человек, утративший веру в соплеменников. Сегодня; потеря веры — явление повсеместное. Здесь и сам Господь Бог бессилен. Мы нашу веру вложили в бомбу, бомба и откликнется на наши молитвы.

Поделиться с друзьями: