Всё, что помню о Есенине
Шрифт:
— Товарищи москвичи! Перед вами временный памятник гениальному футуристу жизни Владимиру Гольцшмидту, — проговорил ловец славы Владимир Гольцшмидт. — Его друзья — четыре слона футуризма: Бурлюк, Хлебников, Маяковский, Каменский. Футурист жизни был первым русским йогом и звал всех к солнечной жизни. В память этого гения двадцатого века я прочту его стихи.
Владимир Гольцшмидт стал читать свое единственное стихотворение, где все, начиная от слов и кончая ритмом, было заимствовано у Василия Каменского, но восхваляло его, Владимира Гольцшмидта. Те, кто не знали его в лицо, аплодировали; а кто знал — стоял в недоумении. Футурист жизни взял лопату, положил на санки, быстро повез их за собой, заставляя расступиться толпу. Тогда кто-то крикнул ему
— Вы же и есть Владимир Гольцшмидт!
Сразу поднялся крик, шум. Привели сторожа, который было проснулся, но сейчас же снова задремал. Чья-то палка опустилась на голову гипсового гения. Потом другая. Через минуту на клумбе лежала груда черепков…
4
Штаб Интернациональной Красной Армии. В Кремле у Я. М. Свердлова.
Выступление Есенина перед студентами. Книжные лавки. Первый разговор с Есениным
Воинскими делами студентов Московского университета ведал один из членов объединенного старостата всех факультетов. Весной 1918 года он сказал мне, что военному комиссариату очень нужны переводчики с иностранных языков. Я пошел к командиру, который занимался мобилизацией студентов, и объяснил, что владею немецким языком, хуже английским. Меня направили в комиссию по созданию Интернациональной Красной Армии. Я поехал туда на трамвае.
По улицам шли москвичи, у многих были кожаные или брезентовые портфели. Казалось, люди спешат на службу. Но саботаж старых служащих отнюдь не прекратился — в учреждениях не могли набрать и трети положенного штата. Дело было совсем в другом. В те дни еще были в ходу керенки: зеленые — двадцатирублевого и коричневые — сорокарублевого достоинства. После Октябрьской революции они стали с невероятной быстротой падать в цене. Керенками платили не поштучно, а полистно. Нести эти листы в руках было невозможно. Вот и приспосабливали для них кто что мог. Я увидел, как девочка, купив у торговки маковники, вынула лист керенок, в та отрезала себе от него нужную сумму ножницами.
Комиссия разбирала заявления военнопленных, желающих служить в Интернациональной Красной Армии. Я помогал им составлять анкеты, сдавать нужные документы и т. п. По вечерам я готовился к экзаменам, весной сдал их.
В июле комиссия была переименована в штаб Интернациональной Красной Армии, и председатель стал именоваться военным комиссаром. Он перебрался с частью сотрудников в вагон, который передвигался по железной дороге в те города, где принималось пополнение в армию или отправлялись маршевые роты на фронты. Во время такой поездки (это было в августе 1918 года в Орле) военный комиссар сказал мне, что порученец, отправленный им в Москву с секретными пакетами, убит, а пакеты украдены.
— Ты в своей студенческой форме выглядишь, как мальчишка, и не обратишь на себя внимание, — объяснил комиссар. — Вот эти секретные пакеты ты доставишь в Москву по назначению.
Я возил зашитые нашей машинисткой за подкладку моей тужурки секретные пакеты в Наркомат по военным и морским делам, а также лично председателю ВЦИК Я. М. Свердлову.
Однажды поздней осенью, шагая по московскому вокзалу, я увидел, что на прилавке продают газеты и пятый номер журнала «Свободный час». Я полистал его и едва не задохся от радости: там было помещено мое стихотворение «На дворе». Это была моя первая напечатанная вещь. На все лежащие в кармане деньги я купил четыре номера «Свободного часа» и, аккуратно согнув трубочкой, глубоко засунул в карман шинели.
Я попал под дождь и пришел в приемную Свердлова вечером, когда там уже никого не было. В промокшей студенческой шинели я предстал перед Яковом Михайловичем и поздоровался с ним. Он предложил мне снять шинель и, кивнув головой на подоконник, сказал, что там, в чайнике, кипяток, а на тарелке булочки.
Перед тем как снять шинель, я осторожно вынул из кармана журналы и положил их
на край письменного стола. Яков Михайлович взял один из них и стал просматривать. Он прочитал мое стихотворение.— Вам помогали в редакции? — спросил он, сняв пенсне в черепашьей оправе, и оно повисло на тоненькой цепочке, прикрепленной к дужке, заложенной за ухо.
Нет, Яков Михайлович. Я принес восемь стихотворений, два отобрали.
— Это же старая лирика. А была революция. Идут жестокие бои… — Он закурил свою трубку.
— Трудно сразу, Яков Михайлович!
— Вы читали стихи Есенина?
— У меня есть его «Голубень»!
— Он талантливый поэт, но пишет о старой Руси. Старинный быт, обычаи, религия. Все это навсегда отомрет. Если Есенин это не поймет, он похоронит свой талант. А из него может выйти толк!
Эти слова соратника великого Ленина о талантливом поэте Есенине я запомнил надолго.
Во время разговора я успел выпороть из подкладки тужурки пакет и передал его Якову Михайловичу. Прочитав донесения нашего штаба, Свердлов сказал, что пришлет ответ по телеграфу и, прощаясь, пожал мне руку…
В 1919 году я был на втором курсе юридического факультета. Приходилось много заниматься, сдавать зачеты, вести общественную работу. И я был доволен, когда по ходатайству объединенного старостата меня командировали в культкомиссию Главного воздушного флота. Там нужно было работать через день, иногда вечером, и я стал осваивать те предметы, которые запустил на факультете.
Однажды я обедал в студенческой столовке на Б. Бронной, когда туда вошел студент-медик, впоследствии известный конферансье Михаил Гаркави. Тогда — даже не верится! — он был стройный, красивый, с густыми, расчесанными на пробор волосами. Обычно он проводил концерты и литературные вечера для студентов. Он объявил, что был в Политехническом музее на митинге — выставке стихов и картин имажинистов. Гаркави пригласил Сергея Есенина почитать стихи. Тот согласился, но с условием, что приедет вместе с Мариенгофом. Старостаты факультетов должны выбрать своих представителей для организации вечера и для распределения билетов. Я, как член старостата, должен был принять участие в этой работе.
В шесть часов вечера в субботу организаторы устроили крепкий заслон, чтобы не пропускать «зайцев» с улицы.
К семи часам аудитория была переполнена, и опоздавшие, даже имеющие на руках билеты, не могли попасть на вечер.
Имажинисты пришли в цилиндрах, — студенты встретили их аплодисментами. Первым читал свои стихи Мариенгоф, но я не мог его послушать, потому что вынужден был дежурить старшим внизу. К концу этого выступления ко мне подошла молодая женщина и подала записку:
Мариенгоф просил пропустить на вечер подательницу сего Элен Шеришевскую. Я воспользовался случаем, пошел ее провожать наверх и открыл дверь в аудиторию в тот момент, когда Гаркави объявил, что Сергей Есенин в заключение прочтет свое первое стихотворение о революции «Товарищ». Был поэт в отлично сшитом сером костюме, который как бы подчеркивал его цвета пшеницы буйные волосы и похожие на огромные незабудки глаза. Он читал просто, спокойно, и голос его был звучен и чист — без единой царапающей нотки:
Жил Мартин, и никто о нем не ведал.Грустно стучали дня, словно дождь по железу.И только иногда за скудным ободомУчил его отец распевать марсельезу.Правая рука Есенина, изогнутая ладонью к нему, в ритм стихам, поднималась и опускалась, будто нежно поглаживая склонившуюся к нему па плечо голову мальчика Мартина. (Мемуаристы пишут, что поэт, читая свои стихи, размахивал руками. Никогда этого не было.) И вдруг голос Есенина зазвенел о революции, о павшем в бою отце Мартина, о мольбе мальчика-сироты Иисуса — помочь там, «где бьется русский люд». И уже слова налились невыносимой мукой, кровью: