Все, что шевелится
Шрифт:
Начались страшные холода. Долго на свете Сотон жил, почитай, всех сверстников под пик Сардыков сволокли, а он до сих пор в силе. И за длинную жизнь ни разу с такими морозами близко не сталкивался, представить себе не мог, чтобы плевок на лету замерзал. Сам он теперь трусил рядом с верной верблюдицей, меж горбов не сидел, боялся замёрзнуть. Его бороду, и усы, и ресницы, и брови покрывал слой куржака, намерзающего от дыхания. Иней таял, когда он разводил жаркий костёр в конце дневного (это под звёздами-то!) перехода, и бежал по щекам, но тут же смерзался ледяной маской, стоило отвернуться от огня. Счёт дням и ночам он давно потерял, потому что не знал, как их различать и отделять друг от друга. Верблюдица его шаталась от холода и недоедания. Снег всю землю покрыл, до корма не докопаешься. Редко-редко удавалось отыскать в лесу
Однажды проснулся от странных всполохов, которые попадали в юрту через дымовое отверстие. Вылез из мехового спального мешка, натянул унтайки и выбрался наружу. По небу тянулись яркие разноцветные ленты, красные, зелёные, колыхались и морщились, словно развеваемые ветром флаги. Сотон опять припомнил огненных собак Пулькэ. Не они ли носятся по небу, гонимые палящим жаром проглоченных кусков солнца? Отрыгнули бы светило, псы ненасытные, пока утроба не расплавилась! И самим бы полегче стало, и всему живому, что шевелится и шелестит и тянется к свету. На землю вернулось бы тепло, и побежали ручьи, и заскользили солнечные зайчики, и зазеленела трава, и распустились цветы. Так ведь нет! Носятся Пулькэ, мучась от огненной изжоги, эвон как их бросает из стороны в сторону, но куска, что оказался шире рта, из пасти не выпускают. Не так ли и он, Сотон, всю жизнь поступает? Ханом-то и побыл всего ничего, а власть ни за что не хотел отдавать, желал родного племянника укокошить, лишь бы над прочими возвыситься. А если честно самому себе признаться, то настоящим ханом его и без Джору мало кто признавал. Величала так пара-тройка боевых соратников, а для прочих он кем был, тем и оставался – братом Чоны. А вот поди ж ты – даже за крохотную частичку призрачного величия мёртвой хваткой цеплялся, не желал отдавать ту незримую крошку. И бутыль не открыл, не вернул Чучуне его руку-ногу, в гиблые замороженные края подался от сытного житья-бытья, лишь бы не возвращать однажды добытого. Сейчас эти ненасытные псы с небес спустятся и разорвут его плоть, живую и тёплую, а кто вспомнит, что был такой Сотон, любил сладко поесть и выпить, бабу приголубить, а нет девицы, так и с иножитью развлекался за милую душу? Никто не помянет, кому он нужен? Ни сынка, ни дочки после себя не оставил (были, были у него сыновья и дочери, первые ещё на озере Хубсугул родились, но он о них в смертной тоске и не вспомнил!), пролетел над землёй, как ветерок над тайгой! Покачал лапы еловые да пихтовые, уронил несколько хвоинок и без следа растаял.
Повернул Сотон голову и разглядел в разноцветном колыхании/что его верная спутница на боку лежит. Бросился поднимать, да поздно. Она ещё не остыла, но снег на боках уже не таял. Тут уж ханыга разрыдался в голос: такого друга потерял. Но слёзы слезами, а о себе думать всегда нужно. Достал из ножен клинок и принялся снимать светлую шкуру, пока та не примёрзла к быстро леденеющему мясу и не превратилась в ломкое корьё. Ах, псы Пулькэ из страны мрака, предвестники смерти!
Напророчили! Поднялась такая пурга, что нос из юрты высунуть страшно. Хорошо, что успел по тихой погоде порубить подругу верную на куски и сложить у входа. Она и после смерти своей его, Сотона, спасала. А брось он её неразделанной, так, пожалуй, и не разыскал бы теперь в круговерти и злых ледяных порывах пурги чёрной. Вечная тебе память, светлая верблюдица. У тебя и утешение есть, остался после тебя белый верблюжонок. Вырос уже, поди, на мундаргинских травах. И его Сотон пожалел, всех он нынче жалел, готовый покинуть срединный мир. Войдёт верблюжонок в пору мужественную, а пары себе не сыщет: нет в Тункинской котловине других верблюдиц. Жевал ханурик несолёное верблюжье мясо и поливал его редкими слезами.
За дровами юртаунец ходил, обернув вокруг брюха петлю арканную, а свободный конец привязавши к главному шесту юрты. Иначе потерялся бы в мешанине чёрного снега. Заблудился бы в двух шагах от жилья, не отыскав обратной дороги. А так валил нетолстую лесинку, нарубал кусками и, возвращаясь по верёвке, вбивал их в сугробы, ставя на попа. По тому частоколу и возвращался к стволу поваленному, оттащив охапку дров в жилище простуженное. Палил огонь и прислушивался, когда пурга кончится. Так и пережил напасть страшную.
За эти дни снегу намело выше крыши. Кое-как откопался путник, выбрался – так и хочется сказать, на свет
белый! – в темень полярную и услышал звон бубенчика и голоса людские. Обрадовался несказанно, потому что не представлял себе, что делать станет, когда мясо верблюжье кончится. Охотиться в темноте он не умел, да и как охотиться? Юрту на себе не уволочёшь, а налегке бродить по лесу – так без жилья останешься: как его потом отыскать без света? По собственным следам? Но и их ещё пойди поищи, когда ночь кругом. И вдруг люди!– Эге-гей! – закричал Сотон. – Люди! Тут я! Голоса стихли, зато звон колокольчика раздавался всё отчётливей, и вскоре среди деревьев путник разглядел ветвистые оленьи рога. За оленьими упряжками, всего их оказалось три, скользили низкие саночки. В саночках сидели закутанные в меха человечки. Упряжки притормозили у снежной ямы, ведущей в походную юрту, меховые седоки спрыгнули на наст и оказались крепкими розовощёкими парнями.
– Здоровья вам, – поприветствовал их пришелец.
– И тебе здоровья, бачка, – молодыми голосами отвечали оленные людишки.
Очень Сотону понравилось, что его величают Батюшкой – высшим североармейским божеством. И тут же напыжился и принялся соображать, как бы такое здравствование половчей использовать. Как поддержать в незнакомом народе веру в своё божественное происхождение?
– Заходите, гости дорогие, – слащаво сказал Сотон, – в жилище моё скромное, угощу я вас на славу мясом невиданным и напитком чудесным, что веселит ноги, греет кровь и радует голову! – И рукой указал на снежную яму.
Кто ж от такого приглашения откажется? Пришелец скатился на заднице ко входу в юрту, оленные люди за ним следом съехали. А он мигом подмолодил огонь дровишками, подвесил котёл, зачерпнувши снега прямо за порогом, и принялся рубить верблюжью ногу. Гости во все узкие глаза смотрели на часть тела невиданного зверя и вслух гадали.
– Медведь?
– Не-а.
– Марал?
– Не-а.
– Конь?
– Не-а.
– Верблюд! – важно объявил хозяин.
– Кто-кто-кто? – вскричали хором оленные люди.
– Верблюд, – повторил Сотон и показал шкуру. Гости долго и придирчиво разглядывали шерстяную кожу неведомого существа.
– Ты – великий охотник! – наконец решили они. – Из нашего рода никто таких зверей не добыл. И из рода Торганэя никто, и из рода Мудико… А как он выглядел, верблядь, пока ты не перерезал майин-нити, за которые боги держат души всего, что шевелится?
Сотон подобрал выкатившийся из очага остывший уголёк и на обратной стороне шкуры нарисовал, как сумел, двугорбого верблюда. Гости долго и восхищённо ахали, водя пальцами над примитивным изображением. Особенно их поражали горбы.
– Волна-зверь! – кричали они и гулко били друг друга в груди. – Выше коня? – спрашивали. – Выше лося?
– Выше, – заверял Сотон.
– Да ты, наверное, сам Синкэн, покровитель охоты?
Сотон ухмыльнулся и поклонился, но не сказал ни да, ни нет. Хотел сперва разобраться в божественной иерархии, чтобы не угодить впросак. А то назовёшься второстепенным именем, а потом кусай локти. Вот ежели станут величать Батюшкой, тогда он не откажется. Но всему своё время.
В закипающую воду мяса навалил, не жалея. А чего жаться? Теперь-то при местных охотниках он не пропадёт. Вон у них какие луки славные, а к ним глаза молодые и пальцы крепкие. Лица розовые от хорошей пищи, сразу видно, что мороженого мяса не едят, парным питаются. Э-э, подумал Сотон, прежде чем угощать гостей жилистой верблюжатиной, налью-ка им сперва мухоморовки. Зальют щёлки и не почувствуют, что за дрянь трескают.
– Вот, угощайтесь сомагонкой, напитком невиданным, – сказал, наливая в глиняные чашки из кедрового бочонка. Заветный прозрачный кувшин был занят. Там дрых без задних ног Чучуна, левая его половина.
Гости для приличия неторопливо омочили губы, но почувствовали ягодную сладость и далее пили маленькими глотками, но без опаски. Хмель очень быстро ударил им в головы, и старое заветренное мясо пошло на ура. Парни ещё и заверяли Сотона, что подобной вкуснятины в жизни не пробовали. Хозяин же пить не стал, впервые в жизни воздержался от употребления хмеля, потому что от трезвого понимания местной обстановки зависела дальнейшая жизнь: быть ли ей лёгкой и приятной либо, как прежде, выпадет бродить неприкаянным от огня к огню. Он с удивлением наблюдал, как гости впадают в транс, запросто общаясь с духами предков и своими богами краевого значения.