Всё хорошо!
Шрифт:
Краем глаза я заметил руку, поднявшуюся в предпоследнем ряду. Это была тонкая, почти детская рука Ани Старковой. Аня, девушка весьма примечательная и не по годам умная, писала у меня курсовую. Я знал, какой вопрос она задаст, и, как не выучивший урок ученик, мечтающий о звонке, посмотрел на часы. До конца лекции было еще десять минут.
— Пожалуйста, вопросы, — официально произнес я в бесплодной надежде увидеть еще пару рук. Чуда не произошло. Обреченно я кивнул в направлении дальнего ряда.
— Дмитрий Николаевич, а как вы относитесь к теории Эрнста Нолте и франкфуртской школы, обобщивших черты нацизма и коммунизма как разновидностей тоталитарного режима? Можно, я процитирую?
«Тоталитаризм — форма отношения общества и власти, при которой политическая
Проклятая морзянка долбала мозг. Сказать было нечего. И тут раздался звонкий лай. Я свирепо оглядел аудиторию. Звонок мобильника на моей лекции расценивался как тяжкое преступление и требовал сурового наказания. Проповедь о культуре поведения вполне можно было растянуть до звонка. Взгляды студентов были направлены мимо меня и сосредоточивались где-то над доской в районе портрета Вильгельма фон Гумбольдта. Видимо, мой свирепый вид произвел нешуточное впечатление на всех, кроме виновника происходящего. В аудитории стояла мертвая тишина, как утром на кладбище, отдельным треком шел отчаянный собачий лай. И тут возник видеоряд. По боковому проходу, перекатываясь по ступенькам, летела сумка и отчаянно верещала. На середине пути из сумки показался хвост, а затем и прочие части тела немыслимого создания с квадратной мохнатой мордой, торчащими ушами и маленькими лапками. Создание храбро гавкнуло в мою сторону, неожиданно легко вскочило на скамью обычно пустующего первого ряда, потом на парту, нагло остановилось напротив кафедры и залилось неконтролируемым лаем.
— Гумбольдт, ко мне!
Я автоматически посмотрел на философа, дипломата, почетного члена Петербургской академии наук и автора теории языкового круга. Он укоризненно взирал на представление. Бакенбарды у него были разной длины. Наверное, ему неуютно с такими бакенбардами висеть на всеобщем обозрении.
— Гумбольдт! Я кому сказала!
Очень маленькое, но громогласное существо на первом ряду завиляло хвостом, но покидать капитанский мостик не соглашалось. Множество рук со второго ряда потянулось к нарушителю спокойствия. Пес радостно прыгал, изворачиваясь.
— Болтик, иди ко мне! — Чуть не плача, смущенная хозяйка, скатившаяся вслед за сумкой, пыталась урезонить раззадоренного вниманием пса. Наконец всеобщими усилиями йоркширский терьер Болт, он же Гумбольдт, был запакован в красную кожаную сумку и застегнут на замок, что никак не мешало его звонкому голосу заглушать спасительный звонок.
— Дмитрий Николаевич, простите меня. Я его к ветеринару носила и домой зайти не успела. Он обычно тихий и спит после укола.
Аня с красной сумкой и красными щеками стояла рядом с кафедрой. Утомленный Гумбольдт действительно мирно спал. Я с опаской посмотрел на Вильгельма и мысленно пообещал поправить бакенбарды. Не говоря ни слова, я вышел из аудитории, испытывая неожиданную благодарность к немецкой философии и йоркширским терьерам.
* * *
— А, светоч исторической науки, заходи. Тебя жду. Мишка отодвинул открывшего дверь охранника и крепко вцепился мне в руку костлявой клешней.
— Пойдем отца помянем.
Мишка, Михаил Петрович Поляков, по прозвищу Поляк, был моим лучшим другом уже четыре десятка лет. Его отец работал главным врачом районной больницы, а мать заведовала роддомом, в котором я родился. А еще у Раисы Моисеевны были родственники в таинственной Америке, голос которой мы с Мишкой слушали по ночам по дефицитному радиоприемнику «ВЭФ». В его, как нам тогда казалось, огромной трехкомнатной квартире висели картины и фотографии фантастических городов — Нью-Йорка,
Сиэтла, Сан-Франциско. Мне, выросшему на пыльной улице, идущей от проходной завода, где работали родители, до местной библиотеки, где я проводил излишки непотраченного на хулиганские вылазки времени, что Сан-Франциско, что море Дождей на Луне казались равноудаленными и одинаково недостижимыми. Я огляделся. Картин не было. Фотографии были на месте, но почему-то они больше не казались мне такими впечатляющими и напоминали выцветшие кадры кинохроники. Мишка наливал «Абсолют» в такие же выцветшие рюмки. На столе стояли явно ресторанные закуски, блины и кутья. Я взял блин. Поднял рюмку.— Пей, не бойся. Тебя Серега с мигалкой проводит.
Мы выпили не чокаясь.
— Хорошо, что в ресторан не попал. Там коллеги отца понашли, соседи, пациенты. Сначала про отца все хорошее, а потом началось. Про здравозахоронение. Про политику. До выборов дошли. Я как после митинга, в мыле весь. Не любит нас электорат.
— А за что им вас любить? — неожиданно вырвалось у меня.
Мишка напрягся. Сквозь знакомые черты проступил властный облик председателя думского комитета.
— Слушай, — я сбавил тон, — со мной сегодня такая смешная история произошла, я сразу отца твоего вспомнил. У меня на лекцию студентка собаку притащила, мелкого такого терьера, Гумбольдтом зовут. А он у нее из сумки сбежал.
— Нет у тебя порядка, я уж тут проинформирован про художественное творчество твоих орлов.
— Так вот, — продолжил я, не давая Мишке сесть на воспитательного конька, — сразу Пальму, как живую, увидел и Петра Яковлевича. Помнишь, я в пятом классе на заброшенной стройке с третьего этажа на задницу спикировал, ну, когда мы в разведчиков играли? Еще Перец с Филином гестаповцами были? Я же тогда три месяца встать не мог, мать думала — инвалидом буду. А отец твой мне на день рождения щенка приволок, знал, что я по собаке с ума схожу. Я только потом понял, что он мне этой собакой почти что жизнь спас. Родители на заводе, брат в армии, а с собакой гулять надо, и я ковылял из последних сил.
— Да, он многим жизнь спас. Давай еще по рюмке. Царство ему небесное.
Мишка посмотрел на портрет, поправил кусок хлеба на рюмке и неожиданно сказал:
— Прав ты, Димка. Не за что нас любить. Он человек был, а мы так, перхоть. — Мишка налил еще.
— Я — пас, не то мне никакой Серега не поможет. Давай, Поляк, не кисни. Ты же у нас самый умный. Придумаешь что-нибудь. Кстати, спасибо тебе за грант, мы новые тенты закупили, палатки, инструменты. Летом приезжай на раскоп. У меня в прошлом году студентка Аня Старкова пять грамот берестяных на одном метре нашла! Я лета не дождусь, ух, как мы с новым оборудованием там развернемся!
— Спасибо, Димон. Вот ради такого я всю эту херь и терплю. Знаешь же сам, больницу отцовскую на свои деньги перестроил, грант на новые операционные выбил, стипендии студентам-медикам федеральные протолкнул. А с обменом как?
— Слушай, спасибо тебе опять же! С осени программу запускаем. Наши на полгода в Мюнхен едут, а летом они к нам на раскоп. Ты правда приезжай. У нас тут большая делегация ожидается — сам Нолте приехать хотел, но ему уже девяносто стукнуло, учеников пришлет. Такую тусу мы тут на вашем гранте замесили! Кстати, Даньку тоже осенью в Мюнхен отправляю. А твои как?
— Да нормально. Кристина в Эдинбурге, магистра делает по английскому фашизму, вся в крестного. — Мишка больно припечатал по плечу. — А Глеб пока здесь. Через год планируем в Кембридж отправить. Книгу вторую дописываю. Диктую, конечно, где в дороге, где между заседаниями. Столько времени на всякую херь уходит.
— А как жена молодая?
— Что, завидно? Нынче тренд такой, надо быть молодым. Лучшего способа пока никто не придумал. Я лет двадцать с плеч скинул, как мальчик летал. Вспомнил, как стихи писать. Хочешь, почитаю? — Мишка заглотил еще рюмку. Поймав мой взгляд, словно оправдываясь, сказал: — Отец водку предпочитал, я подумал, грех его кьянти поминать. А знаешь, освежает! Я уже года три водки не пил. Давай. Выпей. Серега отвезет.