Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Все изменяет тебе
Шрифт:

Сказав это, Джабец вышел в соседнюю комнату.

— Слабости? — спросил я, наклонившись поближе к Лимюэлу. — Слушай, Стивенс, ты мне должен помочь. Джабец все знает. Ты все знаешь. Но я — то ведь есюсем новичок здесь. Что же это за слабости? Что приключилось с Пенбори, почему его и сон не берет?

Лимюэл в свою очередь придвинул губы к моему уху.

— Не спится ему. У него куча неприятностей. Поговаривают даже, что он целыми ночами не смыкает глаз.

— Ага, значит, ему надо развлечься! Пусть поторапливается сказать мне, что ему нужно от меня, иначе он услышит в ответ сплошной храп. Я совсем засыпаю.

Проехав по усыпанной гравием аллее, перед самым домом остановилась карета. Я услышал чьи — то голоса, пожелания спокойной ночи и всякие другие слова, которые люди общества, привыкшие к вольной и просторной жизни, к изысканной галантности и высокому чувству собственного

достоинства, имеют обыкновение говорить друг другу на укатанных гравием и залитых лунным сиянием аллеях. И хотя мое собственное сознание было достаточно притуплено усталостью и необычайностью переживаний, я все — таки даже через вестибюль распознал голос Элен — такой ясный и одновременно такой повелительный, точно это она водворила ночь в ее темное ускользающее царство. И я стал надеяться, что, когда Джабец придет за мной, чтоб увести меня из этой кухни, он доставит меня куда — то, где будет и эта девушка. Мне захотелось увидеть ее совсем близко, с вихрем кружев вокруг плеч, от которого ее серые глаза кажутся еще более холодными. Хотелось мне также, чтоб она увидела меня и чтоб я мог прочесть по ее лицу, замечает ли она какую — нибудь перемену во мне со времени моей встречи с Джоном Саймоном и разговоров с другими парнями. И еще хотелось мне намекнуть ей — хоть бы только одним быстрым взглядом — на чувство отчужденности, которое я особенно остро ощущаю под одной кровлей с ней, то есть в самой непосредственной близости к так называемому «сердцу Мунли», сердцу, против природы которого в моих пальцах, самом чутком из моих органов, живет яркое и отталкивающее предубеждение.

Шум колес замер вдали… В соседнем помещении послышался звук быстрых шагов по паркету. Джабец просунул голову в раствор двери и поманил меня пальцем.

Короткий коридор, насыщенный запахами мясных консервов и фруктов, с небольшими комнатками по обе стороны от него, шел в обширный вестибюль, богато украшенный дубом. Я изумился, когда громкий топот моей обуви внезапно оборвался и замер на ковре, который был усладой для моих ног. Джабец хихикнул по поводу моего удивленного вида, а я с досадой, но мягко заметил ему, что пусть он только как — нибудь выберется со мной на горные просторы, и я угощу его там парочкой таких номеров, от которых в его толстом самодовольном брюхе все застынет от ужаса. Он испуганно зашикал на меня. В вестибюле никого не оказалось. Сначала я было подумал, что здесь все же может быть кто — нибудь незримый — такое ощущение часто возникает у меня в закрытом помещении, — но после зрелых размышлений я решил, что вряд ли Элен или кто — либо другой вздумает рассматривать меня через потайной глазок. После утренней встречи с ней я готов был утверждать, что эта девушка не из таких. Знай она, что я здесь, она прямо пришла бы в вестибюль, радуясь такой рамке, как это прекрасное по замыслу строение, блистающее стеклом, деревом, окраской, и сказала бы тоном, который был бы понятен любому болвану на расстоянии десяти миль в окружности, что в конечном счете ей — де наплевать на меня со всеми моими потрохами, с моими желаниями и музыкой.

Мы остановились у двери в конце вестибюля. Она была тщательно обита зеленым сукном. Джабец постучался, и я отчетливо услышал, как чей — то голос приказал войти. Мы вошли. Комната была затемнена, и после яркого света в кухне и вестибюле мрак показался мне та ким неожиданным, что я готов был заподозрить Джабеца, который втолкнул меня сюда, сильно налегая рукой на мое плечо: уж не сыграл ли он со мной злой шутки?

Лунный свет струился в комнату через большое окно, шторы которого были широко раздвинуты. Вблизи окна, на кресле с низкой спинкой, сидел мужчина. Сидел он вытянувшись и как будто в состоянии чрезвычайного напряжения. Он сделал жест, не произнося ни слова, и Джабец подвел меня к другому креслу — этакой бархатной пружинистой штуке, — на которое я и опустился. Не поддаваясь мягкой глубине кресла, я чопорно и деревянно застыл в неудобной позе на самом краешке сиденья, готовый в любой момент мгновенно вскочить, если эта таинственная шарада окажется мне не под силу.

С своего места я мог теперь рассмотреть в профиль человека, зазвавшего меня сюда. Вскоре я обнаружил, что глаза мои уже могут обойтись без света лампы. Хозяин дома одет был в черный костюм, и лоснящаяся ткань хорошо вбирала в себя лунный свет. На шее у него топорщились складки широкого галстука, производившие на меня такое же впечатление, как колонны его дома, когда я впервые увидел их: вот, думалось мне, существо, живущее в зените собственной гордыни! Я ожидал, что у Пенбори продолговатое и суровое лицо. В действительности же оно оказалось широким, мягко очерченным, смуглым,

с глубоко запавшими и спокойными глазами. Как ни странно, он напоминал мне Джона Саймона Адамса, а когда он заговорил, то и в интонациях его мне послышалось нечто от Джона Саймона, хотя порой в его голосе прорывались нотки настороженной симпатии, часто, впрочем, уступавшей место какому — то раздражению и нетерпению, словно ему слишком часто приходилось иметь дело с ужасной медлительностью людей и времени. Его беспокойные руки, лежавшие на подлокотниках кресла, говорили об истощении и крайней усталости всего организма.

— Я очень сожалею, арфист, что пригласил вас в такой поздний час. Это, конечно, неразумно с моей стороны.

— Да я все равно бездельничал, попивал пиво. А беседовать с власть имущими, да еще почти в полной тьме, — это для меня ново и даже интересно.

— Вы поэт?

— Нисколько. У меня нет избытка кислотности в сердце, а без этого поэтическое творчество не дает всходов. Я ем и сплю регулярно, как собака. С радостью могу сказать, что по своему поведению я в основном оптимист и сумасброд.

— А на арфе вы хорошо играете?

— Неплохо.

— Я слышал, будто в поселках Севера вы своими чарами скрашивали людям жизнь?

— Они себя потешить и сами умеют. Своей арфой я только задавал тон. В некоторых из северных поселков жизнь скудна и тяжела, она редко дает передышку. Я приношу большое облегчение этим горемыкам, потому что играю прямо им и для них. А это для них большая отрада, потому что бедняги эти бессловесны и одиноки.

— А страдающим бессонницей вы можете принести большое облегчение, арфист?

— Видал я, как парни засыпали мертвецким сном после одной — другой песенки, которые я исполнял на арфе. Правда, чаще всего это случалось с теми, кто день — деньской таскает тяжелые бревна или от зари до зари вспахивает целину, а такие только и ждут, чтоб их убаюкали. А вот как мои песни могут подействовать на вас, не знаю. С вами какая — нибудь беда приключилась, мистер Пенбори?

— Не совсем. У меня голова пошла кругом от слишком усиленных размышлений. Во мне слишком долго горело пламя. Я полон ужасных, вырытых мыслью пустот. Потому — то с наступлением ночи я предпочитаю сидеть здесь, в потемках. Может быть, у темноты я позаимствуюсь рецептом — как оцепенеть, впасть в бесчувствие.

— Да, коли имеешь дело с Мунли, есть над чем призадуматься. Есть от чего впасть в великую тоску и кончить размягчением мозга.

— Уж не вольный ли вы агитатор?

— Никакой я не агитатор. Я посланец от козлов и баранов. Я только — только переправился через горы и вот сижу здесь и дивлюсь, до чего же меняются люди и местность.

— Вы бы, арфист, лучше своей арфой занимались. Не то как заговорите о переменах, так и попадете в обманчивый омут.

— Для меня нет омутов. Река моей жизни течет ровно, гладко, без водоворотов, если не считать редких проявлений жалости. А обманщик — это вы. Я же никогда не при — манивал голодной рыбы из дальних водоемов, с тем чтоб она задыхалась и дохла в темных садках, заведенных для нее.

— Ваше счастье, арфист, ваше счастье, что вам неведомы терзанья ни от слишком недостаточных, ни от крайне избыточных знаний, ибо и то и другое одинаково гибельно отзывается на людях и никогда не дает им покоя. Счастливы вы и тем, что обрели для себя надежные радости, ибо подвижность и дешевое искусство — золотые привилегии в наш век, когда человек заканчивает долгую и грязную работу, которую он проделал, чтобы перестать быть заморышем и глупцом. Думаю, что вас не очень интересует вопрос о человеческом разуме, арфист?

— Не очень. Я уже сказал: я ем и сплю, как собака.

— Что за дивная и в то же время чудовищная штука этот разум! — проговорил Пенбори.

Он наклонился ко мне, и по его голосу я мог догадаться, что он пытается дать выход какой — то давно зреющей в его мозгу и угнетающей его мысли. Поэтому я не сделал ни малейшей попытки напомнить ему об арфе. Острое любопытство заставило меня держать язык за зубами.

— Разум, — сказал Пенбори, — предпочел бы пребывать в покое, но его до основания потрясают вспышки дикого гнева. Ведь он всеми силами стремится изгнать все глупые и низменные вожделения из их вшивых нор, чтобы затем стереть их с лица земли. Разум то взлетает, то ползает, он кажется загадочным и беспощадным, он весь оплетен немощными жизнями и студенистыми утробами, а беспрепятственно идти к своей цели он может лишь тогда, когда в действие введен мощный огонь новизны и движения, когда самая жизнь и чувства вливаются в новые изложницы. Именно так оно и повелось, арфист, в самом начале мироздания, когда в космосе все находилось еще в расплавленном состоянии и только ждало своего оформления!

Поделиться с друзьями: