Все как у людей
Шрифт:
— Зна-ачит, так. Никель, я вернусь через двадцать минут, поляна должна быть накрыта. Ты меня понял? Ты мне должен, немчура поганая.
— Ладно тебе, — Вова примиряюще разводит руками, — чего ты опять? Чего я тебе должен?
— Мой, бл**ь, отец воевал. Ты понял? Ты мне должен.
— Ну так и мой воевал. Вместе с твоим.
— Короче, я приду, поляна должна быть накрыта. Иначе пиздов огребешь.
— Слушай, ну зачем все это? Ведь каждый год одно и то же!
Вижу, начинается драка. Причем Никель пятится, а Нацист наседает. Вижу, как Нацист наносит первый удар. Вова пятится. Нацист бьет снова. Вова не реагирует. Как действовать в подобной ситуации, я не знаю. Они соседи, я — гость. Они деревенские, я — городской. Они знают друг друга всю жизнь, я вижу их,
— Илюха, ну хорош тебе. Ну хватит. Илюха, хорош.
— Будешь еще? — спрашивает Илья, держа кулак перед лицом егеря.
— Нет, нет, слезай. Все уже.
Илья поднимается, стряхивает с себя пыль, разворачивается и уходит за калитку. Я смотрю на все это так, как будто происходящее транслируется с экрана телевизора. Никель сочувственно улыбается, глядя, как Нацист выбирается из канавы. Егерь поправляет комбинезон, утверждается на пьяных ногах и уходит в направлении магазина. Метрах в пятидесяти у колодца он останавливается и кричит:
— Ты меня понял, Никель! Вернусь через двадцать минут! Чтоб поляна была накрыта!
Не так давно Вова Никель иммигрировал с семьей в Германию. Интересно, как теперь развлекается Нацист Девятого мая?
Короче, мы сказали Лене все, что требовалось. Атмосфера полицейского участка подействовала на нас должным образом. Мы устали, протрезвели и были почему-то уверены в скором освобождении. Полицейские были мрачны, суровы, но вежливы. С одним из них (здоровенным типом лет сорока) у меня произошел такой, например, диалог:
— Сдавай ремень, — сказал суровый мент, — сумку, мобильник и шнурки.
— А извините, — говорю, — не помню, чтобы разрешал вам обращаться ко мне на «ты».
— Вы совершенно правы, — парировал он, — приношу свои извинения. Вам придется сдать сумку, мобильник, ремень и шнурки. Таковы правила.
Нас продержали в «Класс-Группе» около двух часов. Оказалось, что автозак привез в отделение двадцать восемь человек. Самому старшему из нас, депутату городского поселения Антону Стешенко, было тридцать пять лет. Самому младшему «неизвестному солдату» — лет пятнадцать. Среди нас странным образом обнаружилась девушка Настя. Как выяснилось, она добровольно села в автозак, последовав туда за своим парнем Сашей. Саша, в свою очередь, оказался архитектором по фамилии Зальцман. Интересно, задумались ли менты, проглядывая документы, как в одной камере очутились сразу столько архитекторов, тридцать три процента из которых евреи?
Я преподаю в МАРХИ архитектурное проектирование с четвертого года двадцать первого века. За время работы преподавателем я умудрился снискать (а точнее, снискнуть) себе некоторую известность. В основном она связана с амплуа честного парня, трепла и мудака. В итоге получилось так, что коллеги, которых я уважаю за профессионализм и открытость, проявляют ко мне искреннее участие. Те же, на кого я навесил штамп «некомпетентен» (а таких большинство), со мной просто не здороваются. Я считаю это успехом. С Сашей в МАРХИ мы знакомы не были. Он не попал ни в категорию моих сокурсников, ни в категорию моих студентов. Тем приятнее было познакомиться в камере.
Наша перекличка выглядела примерно так. Полицейский зачитывал фамилию из списка, а потом искал взглядом откликнувшегося.
— Могилевский!
— Здесь. — Отвечал Герман.
— Иванкин!
— Есть такой. — Отвечал Илья.
— Азаров!
— Здесь. — Отвечал Артем.
— Николаев!
— Имеется. — Отвечал Федя.
— Черников!
— Я. — Отвечал я.
— Заль… зар… зальц…
— Зальцман! — выкрикивал Саша.
— Зальцман! — повторял мент.
— Здесь! — добросовестно отвечал Саша.
Нас заставили сдать личные вещи: сумки, книги, часы, телефоны, ремни, галстуки и шнурки. Все остальное оставили. Правда, среди нас оказался
человек под названием Котов, который вместе с личными вещами умудрился сдать собственное достоинство, при этом изловчившись пронести в обезьянник телефон с интернетом. Он пытался заискивать с ментами:— Понимаете, я представитель молодежной партии такой-то (не помню название), это как «Единая Россия», только для молодых.
Полицейские смотрели на него с презрением. Никто из них, как выяснилось позже, не голосовал за единороссов.
Нас посадили в клетку. Не знаю, на скольких человек рассчитан стандартный обезьянник, но двадцать восемь особей репродуктивного возраста помещаются в нем с трудом. Насте уступили место на скамейке. Саша примостился рядом. Герман сел на пол в углу и предался медитации. Мы с Ильей и Федей затеяли оживленный спор о будущем России, прижавшись к решетке. Артем и Антон присоединились к нам. Котов сосредоточенно молчал. Небезызвестный микроблогер Бушма постил что-то в «Твиттер». Радист, мы видели его по другую сторону решетки, что-то кричал в телефонную трубку. Телефонный аппарат висел на стене напротив поста дежурного. Радиста сопровождали двое полицейских. Они беспрестанно зевали. Вдруг рядом со мной какой-то рыжеволосый парень схватился за живот и начал стонать. Сначала тихо, а потом все громче. Разговоры смолкли. Герман открыл глаза. Бушма нажал «сэнд». Котов неожиданно вскочил.
— Что с тобой? — спросил Котов. — Тебе плохо?
— Скорую, — простонал рыжеволосый. — Почка…
Глава пятая.
Первая ночь
Костя сидел на ступенях ОВД. Внутрь его не пустили. Костя переживал. Вернувшись из уборной, он, естественно, не обнаружил нас там, где оставил. Тогда он позвонил Герману, и ему открылась абсурдная правда: друзья арестованы. Костя поехал к полицейскому отделению. Теперь он сидел на холодных ступенях и чего-то ждал. Стемнело. Фиолетовое московское небо сочилось какой-то сырой липкой дрянью. Становилось холодно. Во дворе отделения было мрачно и тихо. В углу, возле гаражей, курили четверо пэпээсников. У ворот, за рулем казенной «пятерки» спал водитель. День заканчивался наименее предсказуемым образом, дальнейшая перспектива просматривалась неотчетливо: идти домой странно, сидеть здесь глупо. Между тем в ворота ОВД вошел какой-то парень. Он подошел к Косте и присел рядом.
— Миша, — сказал он и протянул широкую короткую ладонь.
— Костя, — представился Костя.
— Ну чё там? — спросил Миша и кивнул в сторону входной двери.
— Сидят. А у тебя там кто?
— Кореш. Точнее, соратник.
— Сочувствую.
— Да ничего, выкрутится. Не впервой.
— Что, часто попадается?
— Бывает, — равнодушно отозвался Миша, — работа такая.
— Что за работа?
— КПРФ, — загадочно ответил Миша и напрягся, прислушиваясь.
Костя услышал вой сирен «скорой помощи». Во двор участка въехала неотложка. Сосредоточенные медики в зеленых халатах торопливо взбежали по ступеням ОВД и скрылись за серой бронированной дверью. Через десять минут они вынесли на улицу корчащегося от боли рыжеволосого парня. Врачи бережно погрузили его в машину, захлопнули дверь и уехали.
— Ну, вот, — сказал Миша, — кажись, выкрутился.
— Что с ним? — поинтересовался Костя.
— Да ничего. Прокатят до больнички и отпустят на все четыре стороны. Пойду я, мне его еще домой везти. Миша ушел, а Костя остался думать о превратностях политической борьбы, жизненном опыте и страшных тайнах, скрытых за тяжелой аббревиатурой КПРФ.
Мы не спали всю ночь. Нет, нас не пытали шансоном, не ослепляли ярким светом и даже не оскорбляли. О нас просто забыли. Никакие обвинения нам предъявлены не были. Никакие разъяснения не были даны. Нас просто оставили в покое. Всех несовершеннолетних отпустили. Их забрали родители. Через час после оформления появился Радист. Его втиснули в нашу клетку и пожелали спокойной ночи. Радист оглядел присутствующих безумными глазами, улыбнулся, произнес: «А в тюрьме сейчас макароны», — и устроился у параши. Я стоял у решетки, и дежурный спросил меня заговорщицким шепотом: