Все мои ничтожные печали
Шрифт:
Я приезжала к родителям и Эльфи, приезжала с детишками, Уиллом и Норой, тогда еще совсем крохой. Я ложилась в постель рядом с Эльфи, и мы сжимали друг друга в объятиях, мы смотрели друг другу в глаза и улыбались, а дети ползали вокруг нас и прямо по нам. В то время она писала мне письма. Длинные, смешные письма о смерти и силе, о Вирджинии Вулф и Сильвии Плат, о хитросплетениях отчаяния – на розовой почтовой бумаге разноцветными тонкими фломастерами. Затем, через несколько месяцев, она медленно приходила в себя. Снова садилась за пианино, снова давала концерты и однажды встретила человека, Ника, который ее обожал, и теперь они живут вместе в Виннипеге, что означает «Грязные воды», в городе, занимающем первое место в рейтинге экзотических городов; в городе самом холодном и все же самом жарком в мире, самом дальнем от солнца и все же самом светлом; в городе,
Ник любит странные запросы Эльфи, каждый из них для него словно праздник. А еще Ник любит точность. Он свято верит в учебники, справочники и инструкции, рецепты и строго определенные размеры шляп и воротничков. Он не выносит необъективной расхлябанной маркировки: «малый размер», «средний размер», «большой размер». Когда Эльфи ему предложила научиться играть вокруг нот, он едва не лишился рассудка от безумия и блаженства, заключенных в этой формулировке. К тому же он – не меннонит, что очень важно (в мужчинах) для Эльфи. Мужчины из меннонитов и так уже отняли у нее много времени, пытаясь наложить лапы на ее душу и заковать ее в цепи стыда. Ник – ученый, работает в области медицины. Кажется, он пытается избавить мир от желудочных паразитов, но я не уверена. Наша мама рассказывает подругам, что он изобретает лекарства от поноса. К лекарствам мама относится очень скептически. Знаешь, Ник, так она говорит, я действительно вижу мертвых. Я с ними общаюсь. Они для меня живее всех живых. Как это объясняет «твоя наука»? Ник с Эльфи давно собираются переселиться в Париж, потому что там есть какая-то лаборатория, где Ник может работать, и они оба любят говорить по-французски, обсуждать политические вопросы, носить шарфы круглый год и утешаться красотой Старого Света. Но пока дальше планов дело не идет. Они так и живут в Грязных водах, в Париже Северо-Западного прохода.
У Эльфи красивые руки, не испорченные ни временем, ни солнцем, потому что она почти не выходит на улицу. Но в больнице у нее отобрали все кольца. Не знаю почему. Наверное, кольцом можно и подавиться, если его проглотить. Или можно стучать себе по голове – без остановки, в течение нескольких недель, пока не добьешься существенных повреждений. Кольцо можно бросить в бурную реку и нырнуть следом за ним.
Как у вас самочувствие? – спрашивает Дженис.
Если смотреть на Эльфи прищурившись с другого конца палаты, ее глаза превращаются в темный лес, ресницы – в сплетение древесных ветвей. Глаза у нее зеленые, как у папы, жутковато нездешние, очень красивые и беззащитные перед жестоким, кровожадным миром.
Хорошо. Она улыбается слабой улыбкой. Хотво смерно.
Что? – не понимает Дженис.
Я поясняю: Она просто переставила слоги. Это такая игра. Наша мама любит такие шутки. Она имела в виду: смехотворно.
Эльфрида, говорит Дженис. Над вами никто не смеется. Йоли, вы же не смеетесь над Эльфи?
Конечно, нет.
И я не смеюсь, говорит Дженис.
И я тоже, внезапно доносится из-за ширмы голос Эльфиной соседки по палате.
Дженис терпеливо улыбается. Спасибо, Мелани.
Всегда пожалуйста, говорит Мелани.
Значит, мы можем с уверенностью заключить, что вы нисколько не смехотворны, Эльфрида.
Я сама над собою смеюсь, шепчет Эльфи так тихо, что Дженис не слышит.
Вам было приятно увидеться с Ником и мамой? – спрашивает Дженис. Эльфи послушно кивает. И вы наверняка рады повидать Йоланди? Вы, должно быть, скучаете по сестре. Теперь, когда она уехала из Виннипега.
Дженис смотрит на меня как-то странно, и мне почему-то хочется извиниться. Нельзя уехать из Виннипега, особенно – в Торонто, не избежав осуждения. Меняешь шило на мыло. Те же яйца, вид сбоку. Закатив глаза, Эльфи трогает пальцем швы у себя над бровью. Считает стежки. Из коридора доносится какой-то лязг, чей-то стон. Я хочу, чтобы вы знали, Эльфрида. Здесь вы в безопасности, говорит Дженис. Эльфи
кивает и с тоской смотрит в окно, где вместо стекла вставлен небьющийся плексиглас.Ладно, говорит Дженис, оставлю вас наедине.
Она уходит, и я улыбаюсь Эльфи. Она говорит: Иди ко мне, Шарни. Я подхожу, сажусь на краешек ее койки, наклоняюсь к сестре и кладу голову ей на грудь. Она вздыхает под моей тяжестью и гладит меня по волосам. Я встаю, пересаживаюсь на стул, сморкаюсь и смотрю на Эльфи.
Она говорит: Йоланди, я не могу.
Я уже поняла. Ты хорошо разъяснила свою позицию.
Я не могу выступать на гастролях. Никак не могу.
Я понимаю. Но это неважно. Не переживай.
Я не могу выступать на гастролях, повторяет она.
Тебе и не нужно будет выступать. Клаудио все поймет.
Нет, говорит Эльфи, он будет очень расстроен.
Лишь потому, что ты не… потому что ты здесь… Потому что он будет тревожиться за тебя. Он хочет, чтобы тебе стало лучше. Он все понимает. В первую голову – друг, во вторую – импресарио. Он так всегда говорит, да? Он уже справлялся с твоими бурями, Эльфи. И справится снова.
Морис рассердится, говорит Эльфи. Всякий бы рассердился. Он годами планировал эти гастроли.
Кто такой Морис?
И Андрес. Ты же помнишь Андреса? Ты с ним встречалась в Стокгольме… на моем выступлении.
Да, помню. И что?
Я не могу не выступать, Йоланди, вновь повторяет Эльфи. Он прилетит аж из самого Иерусалима.
Кто?
Исаак. И еще несколько человек.
Я говорю: Ну и что? Они все поймут, а если вдруг не поймут, это неважно. Ты ни в чем не виновата. Помнишь, что говорила мама? «Избавляйся от чувства вины». Помнишь?
Она спрашивает, что за жуткие звуки доносятся из коридора. Я говорю, что, наверное, кто-то уронил жестяную посуду на бетонный пол. Точно ли это посуда, а не лязг цепей, спрашивает она. Я отвечаю, что точно посуда, и она начинает меня убеждать, что такое бывает, она сама видела пациентов, закованных в цепи, и что ей очень страшно, ей представляется Бедлам и становится страшно, и ей не хочется никого подводить. Она просит прощения, и я говорю, что никто ни в чем не виноват, мы просто хотим, чтобы у нее все было хорошо, чтобы она жила. Она спрашивает о моих детях, об Уилле и Норе. Я говорю, что у них все в порядке, и она закрывает лицо руками. Я говорю, что мы можем смеяться над жизнью вдвоем. Жизнь – совершенно нелепая штука, скажи! Да, так и есть! Но нам вовсе не обязательно умирать. Мы будем сражаться плечом к плечу, как два стойких оловянных солдатика. Как сросшиеся сиамские близнецы. Все время вместе, даже когда мы находимся в разных городах. Я отчаянно подбираю слова.
В палату входит больничный капеллан и спрашивает у Эльфи: Вы Эльфрида фон Ризен? Эльфи говорит: Нет. Капеллан удивленно глядит на нее и говорит, обращаясь ко мне, что он мог бы поклясться, что Эльфи – это Эльфрида фон Ризен, пианистка.
Нет, говорю я ему. Вы ошиблись. Капеллан извиняется и уходит.
Вот кто так делает? – говорю я в сердцах.
Что именно? – уточняет Эльфи.
Врывается к людям в палату, спрашивает у них, кто они такие. Вроде бы капеллану положено быть потактичнее?
Я не знаю, говорит Эльфи. Наверное, это нормально.
Я возражаю: Совсем ненормально. Совершенно непрофессионально.
Почему ты считаешь, что непрофессионализм – это что-то плохое? Ты всегда возмущаешься: Это непрофессионально! Как будто существует некое определение профессионализма, которое также считается непреложным моральным императивом. Я уже даже не знаю, что такое профессионализм.
Ты знаешь, о чем я сейчас говорю.
Перестань врать мне о том, что такое жизнь, говорит Эльфи.
Хорошо, Эльфи, я перестану. Когда ты перестанешь пытаться покончить с собой.
Потом Эльфи вдруг говорит, что у нее внутри прячется стеклянное пианино. И она постоянно боится, что оно разобьется. Нельзя, чтобы оно разбилось. Она говорит, что оно втиснуто ей в живот – справа, прямо под ребрами, – что иногда она чувствует, как его твердые края давят на кожу, и ей становится страшно, что кожа лопнет и она истечет кровью до смерти. Но еще страшнее, если оно разобьется внутри. Я уточняю, что это за пианино, и она отвечает, что это старинное пианино фирмы «Хайнцман», что раньше это была механическая пианола, но потом из нее вынули механизм, и она стала стеклянной. Даже клавиши стали стеклянными. Каждый раз, когда она слышит, как кто-то бросает бутылки в мусорный бак, как звенят музыкальные подвески – даже как поют птицы, – ей кажется, что это бьется ее пианино.