Все романы (сборник)
Шрифт:
Была теплая ночь, и полная луна ярко сверкала в темном небе. Овод бродил по улицам, с горечью вспоминая утреннюю сцену. Как жалел он теперь, что согласился встретиться с Доминикино в Бризигелле! Если бы сказать сразу, что это опасно, выбрали бы другое место, и тогда он и Монтанелли были бы избавлены от этого ужасного, нелепого фарса.
Как padre изменился! А голос у него такой же, как в прежние дни, когда он называл его carino…
На другом конце улицы показался фонарь ночного сторожа, и Овод свернул в узкий извилистый переулок. Он сделал несколько шагов и очутился на соборной площади, у левого крыла епископского
Он постоял у двери, прислушиваясь, потом вошел неслышной походкой, сохранившейся у него, несмотря на хромоту. Лунный свет вливался в окна и широкими полосами ложился на мраморный пол. Особенно ярко был освещен алтарь – совсем как днем. У подножия престола стоял на коленях кардинал Монтанелли, один, с обнаженной головой и молитвенно сложенными руками.
Овод отступил в тень. Не уйти ли, пока Монтанелли не увидел его? Это будет несомненно всего благоразумнее, а может быть, и милосерднее.
А если подойти – что в этом плохого? Подойти поближе и взглянуть в лицо padre еще один раз; теперь вокруг них нет людей и незачем разыгрывать безобразную комедию, как утром. Быть может, ему больше не удастся увидеть padre! Он подойдет незаметно и взглянет на него только один раз. А потом снова вернется к своему делу.
Держась в тени колонн, Овод осторожно подошел к решетке алтаря и остановился на мгновение у бокового входа, неподалеку от престола. Тень, падавшая от епископского кресла, была так велика, что скрыла его совершенно. Он пригнулся там в темноте и затаил дыхание.
– Мой бедный мальчик! О господи! Мой бедный мальчик!..
В этом прерывистом шепоте было столько отчаяния, что Овод невольно вздрогнул. Потом послышались глубокие, тяжелые рыдания без слез, и Монтанелли заломил руки, словно изнемогая от физической боли.
Овод не думал, что padre так страдает. Не раз говорил он себе с горькой уверенностью: «Стоит ли об этом беспокоиться! Его рана давно зажила». И вот после стольких лет он увидел эту рану, из которой все еще сочилась кровь. Как легко было бы вылечить ее теперь! Стоит только поднять руку, шагнуть к нему и сказать: «Padre, это я!»
А у Джеммы седая прядь в волосах. О, если бы он мог простить! Если бы только он мог изгладить из памяти прошлое – пьяного матроса, сахарную плантацию, бродячий цирк! Какое страдание сравнишь с этим! Хочешь простить, стремишься простить – и знаешь, что это безнадежно, что простить нельзя.
Наконец Монтанелли встал, перекрестился и отошел от престола. Овод отступил еще дальше в тень, дрожа от страха, что кардинал увидит его, услышит биение его сердца. Потом он облегченно вздохнул: Монтанелли прошел мимо – так близко, что лиловая сутана коснулась его щеки, и все-таки не увидел его.
Не увидел… О, что он сделал! Что он сделал! Последняя возможность – драгоценное мгновение, и он не воспользовался им. Овод вскочил и шагнул вперед, в освещенное пространство:
– Padre!
Звук
собственного голоса, медленно затихающего под высокими сводами, испугал его. Он снова отступил в тень. Монтанелли остановился у колонны и слушал, стоя неподвижно, с широко открытыми, полными смертельного ужаса глазами. Сколько длилось это молчание, Овод не мог сказать: может быть, один миг, может быть, целую вечность. Но вот он пришел в себя. Монтанелли покачнулся, как бы падая, и губы его беззвучно дрогнули.– Артур… – послышался тихий шепот. – Да, вода глубока…
Овод шагнул вперед:
– Простите, ваше преосвященство, я думал, это кто-нибудь из здешних священников.
– А, это вы, паломник?
Самообладание вернулось к Монтанелли, но по мерцающему блеску сапфира на его руке Овод видел, что он все еще дрожит.
– Вам что-нибудь нужно, друг мой? Уже поздно, а собор на ночь запирается.
– Простите, ваше преосвященство. Дверь была открыта, и я зашел помолиться. Увидел священника, погруженного в молитву, и решил попросить его освятить вот это.
Он показал маленький оловянный крестик, купленный утром у Доминикино. Монтанелли взял его и, войдя в алтарь, положил на престол.
– Примите, сын мой, – сказал он, – и да успокоится душа ваша, ибо господь наш кроток и милосерд. Ступайте в Рим и испросите благословение слуги господня, святого отца. Мир вам!
Овод склонил голову, принимая благословение, потом медленно побрел к выходу.
– Подождите, – вдруг сказал Монтанелли. Он стоял, держась рукой за решетку алтаря. – Когда вы получите в Риме святое причастие, помолитесь за того, чье сердце полно глубокой скорби и на чью душу тяжко легла десница господня.
В голосе кардинала чувствовались слезы, и решимость Овода поколебалась. Еще мгновение – и он изменил бы себе. Но картина бродячего цирка снова всплыла в его памяти.
– Услышит ли господь молитву недостойного? Если бы я мог, как ваше преосвященство, принести к престолу его дар святой жизни, душу незапятнанную и не страждущую от тайного позора…
Монтанелли резко отвернулся от него.
– Я могу принести к престолу господню лишь одно, – сказал он, – свое разбитое сердце.
Через несколько дней Овод сел в Пистойе в дилижанс и вернулся во Флоренцию. Он заглянул прежде всего к Джемме, но не застал ее дома и, оставив записку с обещанием зайти на другой день утром, пошел домой, в надежде, что на сей раз Зита не совершит нашествия на его кабинет. Ее ревнивые упреки были бы как прикосновение сверла к больному зубу.
– Добрый вечер, Бианка, – сказал он горничной, отворившей дверь. – Мадам Рени заходила сегодня?
Девушка уставилась на него:
– Мадам Рени? Разве она вернулась, сударь?
– Откуда? – спросил Овод нахмурившись.
– Она уехала сейчас же вслед за вами, без вещей. И даже не предупредила меня, что уезжает.
– Вслед за мной? То есть две недели тому назад?
– Да, сударь, в тот же день. Все бросила. Соседи только об этом и толкуют.
Овод повернулся, не добавив больше ни слова, и быстро пошел к дому, где жила Зита. В ее комнатах все было как прежде. Его подарки лежали по местам. Она не оставила ни письма, ни даже коротенькой записки.
– Сударь, – сказала Бианка, просунув голову в дверь, – там пришла старуха…