Все свои. 60 виньеток и 2 рассказа
Шрифт:
Он был среднего роста, в коридорах филфака на Моховой держался тихо, молчаливо, даже бочком, и одет был в черный костюм, отдававший каким-то монашеским постригом. Одним его пасторская мина внушала почтение, на других, в частности на меня, навевала априорную скуку. Постность его общего вида усугублялась монотонной чернотой одежды, ибо под пиджаком он носил не рубашку, а черную, в лучшем случае темно-серую, косоворотку.
Не нарушала этой постности даже незабываемо яркая черта его внешности – его огромной величины нос. Причем не только огромной величины, но и вызывающе причудливой формы. В середине он изламывался чуть ли не под прямым углом, намертво врезаясь в память всякому, однажды его увидевшему. И немедленно приводил на ум не столько Сирано де Бержерака, сколько герцога Урбинского Федериго де Монтефельтро, но, повторяю, странным образом не вступал в противоречие
А дело, по которому я был призван пред его строгие очи, вспомнить забавно, поскольку это была, пожалуй, одна из самых ранних, но вполне типичных для меня историй. Ввиду малочисленности мужского контингента филфака и благодаря своему приличному росту я на первом же курсе стал одним из шести игроков с трудом набранной волейбольной команды, вот не помню, курса или факультета. На тренировки надо было ездить на Ленгоры, в новое здание МГУ, где поздно вечером нам предоставлялось время и место. Играл я так себе, но не хуже других, если не считать нашего капитана, заядлого спортсмена, зато на тренировки являлся с образцовой исправностью (в порядке, если угодно, целительного прикосновения к спортивной почве бытия). Но остальные когда являлись, а когда и нет, так что иной раз мы с капитаном оказывались вдвоем и тренировка срывалась. В первый раз я поворчал, во второй заявил, что следующий такой случай будет для меня последним, после третьей коллективной неявки, верный своему слову, ходить перестал, и команда прекратила свое полупризрачное существование. Тогда капитан пожаловался в комитет комсомола, и я был вызван на ковер.
Для роли секретаря комсомола В. Л. годился не очень. Возможно, у него не было выбора – за прием в аспирантуру приходилось расплачиваться (в свое время он вступил и в партию). Так или иначе, в ходе нашего тет-а-тета, состоявшегося в обшарпанной комнатке на третьем этаже, он не стал орать на меня, угрожать отправкой в колхоз и исключением из комсомола, а прибег к тактике убеждения, видимо, положившись на разницу в возрасте и свое интеллектуальное превосходство. Что говорило в его пользу – до известной степени.
Он стал строго отчитывать меня за нарушение дисциплины и даже измену долгу перед командой, курсом, факультетом и чуть ли не комсомолом вообще (к верности интересам всего прогрессивного человечества он апеллировать все-таки не стал), я же скучающе указывал на свое превосходство перед коллективом именно по линии дисциплины, а что касается священной обязанности защищать волейбольную честь факультета, то я великодушно соглашался в команду вернуться – при условии, что нерадивые ее члены принесут мне в его присутствии формальные извинения и торжественно поклянутся тренировки больше не пропускать. Осознав, что его риторический потенциал исчерпан, он отпустил меня, ограничившись устным выговором. (Настоящий выговор, с занесением в личное дело, сыгравший более серьезную роль в моей судьбе, я получил позже, на пятом, выпускном, курсе, о чем я уже писал.)
Успешно окончив аспирантуру, В. Л. стал в дальнейшем одним из ведущих критиков «Нового мира», умело отстаивавших на его страницах ценность сочинений Солженицына с помощью обильных цитат из Ленина и раннего Маркса. Солженицын читался взахлеб, а эта дежурная эзоповская занудель – со сводящей рот скукой («Скулы и зубы», – говорила в таких случаях одна из моих будущих жен).
Но вернемся на спортплощадку, а заодно и к теме дресс-кода. У колыбели нашей волейбольной команды стоял Игорь К., личность по тем временам не совсем стандартная. На факультете он появился неожиданно, откуда-то со стороны, то ли поступив позже нас, то ли переведясь из другого вуза, то ли, не исключаю, приехав из-за границы, где жил с высокопоставленными родителями. (Ходил слух, что он чей-то там сын – чуть ли не замминистра образования или культуры.) Он был высокий, статный, но по-спортивному нарочито сутулившийся, с красивыми, характерно пустоватыми чертами лица – гладкой кожей, твердым носом и большими ясными глазами опытного сердцееда. На тренировки, а иной раз и на факультет являлся в шикарном олимпийском костюме с лампасами.
Волейбол был, по-видимому, единственным, что связывало его с нашим неспортивным факультетом, и эта странная связь запечатлелась в его фразе а ля Бендер, тотчас вошедшей в мою виртуальную коллекцию (и не сразу возведенной к главе III «Золотого теленка»). Заглянув в читалку на втором этаже, Игорь вызвал меня в коридор и, победительно поигрывая
мячом, стал договариваться о тренировках.– Во вторник не могу, – сказал я. – Санскрит.
– A там строго? – деловито спросил он.
– Да нет, это факультативно.
– М-да, – протянул Игорь. – Печально наблюдать в среде филологов такие упадочнические настроения – санскрит и прочее…
Л. дожил до горбачевских реформ, но не до их бесславного конца – конца посылки. Мне довелось увидеть его в последний месяц его жизни – на международной конференции в Париже, посвященной столетию Маяковского. Он не выступал, присутствуя в молчаливой роли рядового слушателя. Конференция же была шумная. Маяковского рвали на части, кто за, кто против, Александр Кушнер произнес провокационный доклад о грузинском, читай – сталинском, акценте как основе его рубленой ритмики. По возвращении в Москву В. Л. умер, всего шестидесяти лет, автором многих книг, доктором наук, даже академиком, правда не РАН, а РАО.
А следы нашего капитана, если уж держаться ильфопетровского лексикона, потерялись. Жаль – любопытно было бы узнать, в какой области и сколь по-чемпионски сложилась его карьера.
Die S"ohne
Немецкий я знаю плохо. Вместе со всей страной как-то не любил его с детства, не полюбил и в дальнейшем.
Зато французский учил любовно. Сначала сам, разбирая со словарем – по абзацу, затем по странице, а там и по главе в день – «Хронику времен Карла IX» Мериме в советском издании. Потом, уже на филфаке, – взяв, вдвоем со Щегловым, факультативный курс разговорной речи (имя-отчество веселой пожилой преподавательницы, к стыду своему, забыл, но ее интеллигентное лицо в очках, хриплый голос и безостановочное, папироса за папиросой, курение прямо в классе вспоминаю с удовольствием). Потом – прочитав от корки до корки пять из шести томов мемуаров Казановы (все, какие были в «буке» на Никитской) и «Исповедь» Руссо (в странном, уже тогда более чем столетней давности издании, с огромными, в два столбца, журнальными страницами мелкого шрифта, найденном в библиотеке Иняза им. Мориса Тореза, где я как раз начал работать). И наконец, на рубеже семидесятых – из уст в уста от попавшей в мои сети прелестной российско-болгарской франкофонки, которая была в полтора раза моложе, но уже втрое умнее меня.
Немецкому же не повезло. Для нас, англистов, он был обязательным, и мы, опять-таки вдвоем со Щегловым, были определены к сравнительно молодому, но уже облысевшему очкарику, доценту Б. Занятия эти как-то сразу не пошли. Обязательность уроков нас угнетала, Б. наводил скуку, мы его, наверняка, тоже раздражали. К тому же все строилось на чтении удручающе официозного романа «Сыновья» гэдээровского писателя Вилли Бределя – второй части его трилогии «Родные и знакомые» (первую предсказуемо составляли «Отцы», третью – «Внуки»).
Текст был унылый, язык казался противным, преподаватель – занудой; мы ленились, опаздывали, пропускали занятия, может быть даже жаловались, он, возможно, не оставался в долгу, и в конце концов его от нас забрали. Но обязательности курса это никак не отменяло, и несчастному Б. была подыскана замена – жизнерадостная, пышнотелая и розоволикая брюнетка Инна, цветущая молодая жена престарелого факультетского льва – завкафедрой языкознания З.
Она являла предельный контраст к бездушно забракованному нами Б., и мы не могли на нее нарадоваться. По специальности она оказалась скандинависткой (а мы оба тогда увлекались древнеисландским, Юра же потом выучил и шведский), по возрасту была гораздо ближе к нам и, как мы вскоре установили экспериментально, отличалась крайней смешливостью. Пропускать занятия мы перестали, бездельничать же продолжали, и никакой управы на нас у нее не было. В ее распоряжении оставался единственный аргумент – маячивший в конце курса экзамен.
– Мальчики, – нараспев убеждала она нас, – ведь там буду не только я, там будет целая комиссия. Вы же ничего не учите. А там надо будет и переводить на русский, и пересказывать своими словами по-немецки. Как вы будете сдавать?
– Не бойтесь, И. Г., – реготали мы в ответ, – все сдадим, все до последнего слова.
И вот наступил день экзамена. Накануне вечером мы с Юрой встретились у меня, приготовив каждый по тысяче карточек с немецкими, а на обороте русскими словами – весь дотоле незнакомый нам словарь к подлежавшей сдаче сотне страниц «Die S"ohne». Гоняя друг друга по карточкам, мы за несколько часов вызубрили все слова и спокойно разошлись спать. Перевод был таким образом обеспечен, для пересказа же своими словами у нас было заготовлено секретное оружие.