Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Всегда помните о сути вещей… Искусство размышлять
Шрифт:

А что же по поводу всего этого должна говорить совесть? То самое мерило всех человеческих ценностей, прокрустово ложе поведения?

«Если бы у меня была дворняга, такая же надоедливая, как человеческая совесть, я отравил бы ее».

Так считает все тот же Гекльберри Финн. В уста простака-хулигана Марк Твен вкладывает свой невеселый вывод из наблюдений за человеком и человечеством.

Да, скрываясь за веселой дымовой завесой контролируемых (как кажется ему, да и всем нам – до поры до времени) страстей и пороков, Марк Твен больше всего размышляет об одном и том же – этом самом законе внутри нас. Как бы он ни смеялся и ни иронизировал – Марк Твен не был бы Марком Твеном, если бы в первую очередь не задавался бы именно этим вопросом.

Совесть, нравственность. Да и Оливия бы не одобрила.

В 1876

году выходит рассказ «Кое-какие факты, проливающие свет на недавний разгул преступности в штате Коннектикут».

Сюжет такой: к главному герою приходит его совесть в виде безобразного карлика и объясняет, что когда-то, когда он был юн, и совесть его выглядела иначе. Но он взрослеет, мужает – а совесть становится все безобразнее. Герой в ужасе. И решает уничтожить мерзкое существо. Наверняка к миллионам людей приходил подобный персонаж. Типизация – страшная вещь. Жестокая, правдивая и убедительная.

Вот он, этот рассказ. С некоторыми сокращениями (для удобства чтения), но от этого не менее впечатляющий:

«Я был весел, бодр и жизнерадостен. Только успел поднести зажженную спичку к сигаре, как мне вручили утреннюю почту. Первый же конверт, на котором остановился мой взгляд, был надписан почерком, заставившим меня задрожать от восторга. Это был почерк моей тетушки Мэри, которую после моих домашних я любил и уважал больше всех на свете. Она была кумиром моих детских лет, и даже зрелый возраст, столь роковой для многих юношеских увлечений, не сверг ее с пьедестала, – наоборот, именно в эти годы право тетушки безраздельно царить в моем сердце утвердилось навеки. Чтобы показать, насколько сильным было ее влияние на меня, скажу лишь следующее: еще долгое время после того, как замечания окружающих, вроде: «Когда ты наконец бросишь курить?», совершенно перестали на меня действовать, одной только тете Мэри, – когда она касалась этого предмета, – удавалось пробудить мою дремлющую совесть и вызвать в ней слабые признаки жизни. Но увы! Всему на свете приходит конец. Настал и тот счастливый день, когда даже слова тети Мэри меня уже больше не трогали. Я восторженно приветствовал наступление этого дня, более того – я был преисполнен величайшей благодарности, ибо к концу этого дня исчезло единственное темное пятно, способное омрачить радость, какую всегда доставляло мне общество тетушки. Ее пребывание у нас в ту зиму доставило всем огромное удовольствие. Разумеется, и после того блаженного дня тетя Мэри продолжала настойчиво уговаривать меня отказаться от моей пагубной привычки. Однако все эти уговоры решительно ни к чему не повели, ибо стоило ей коснуться сего предмета, как я тотчас же выказывал спокойное, невозмутимое, твердое как скала равнодушие. <…>

Она приезжает! Приезжает не далее как сегодня, и притом утренним поездом. Значит, ее можно ожидать с минуты на минуту. Я сказал себе: «Теперь я совершенно доволен и счастлив. Если бы мой злейший враг явился сейчас предо мною, я бы с радостью загладил все то зло, которое ему причинил». Не успел я произнести эти слова, как дверь отворилась, и в комнату вошел сморщенный карлик в поношенной одежонке. Он был не более двух футов ростом. Ему можно было дать лет сорок. <…> Это маленькое существо было воплощением уродства – неуловимого, однако равномерно распределенного, хорошо пригнанного уродства. Лицо и острые маленькие глазки выражали лисью хитрость, настороженность и злобу. И тем не менее у этого дрянного огрызка человеческой плоти было какое-то отдаленное, неуловимое сходство со мной! Карлик смутно напоминал меня выражением лица, жестами, манерой и даже одеждой. У него был такой вид, словно кто-то неудачно пытался сделать с меня уменьшенный карикатурный слепок. Особенно отталкивающее впечатление произвело на меня то, что человечек был с ног до головы покрыт серо-зеленым мохнатым налетом – вроде плесени, какая иногда бывает на хлебе. Вид у него был просто тошнотворный. Он решительно пересек комнату и, не дожидаясь приглашения, с необыкновенно наглым и самоуверенным лицом развалился в низком кресле, бросив шляпу в мусорную корзину. Затем он поднял с полу мою старую пенковую трубку, раза два вытер о колено чубук, набил трубку табаком из стоявшей рядом табакерки и нахальным тоном потребовал:

– Подай мне спичку!

Я покраснел до корней волос – отчасти от возмущения, но главным образом оттого, что вся эта сцена напомнила мне – правда, в несколько преувеличенном виде – мое собственное поведение в кругу близких друзей. Разумеется, я тут же отметил про себя, что никогда, ни разу в жизни не вел себя так в обществе посторонних.

Мне очень хотелось швырнуть карлика в камин, но смутное сознание того, что он помыкает мною на некоем законном основании, заставило меня повиноваться его приказу. Он прикурил и, задумчиво попыхивая трубкой, отвратительно знакомым мне тоном заметил:

– Чертовски странная нынче стоит погода.

Я снова вспыхнул от гнева и стыда, ибо некоторые его словечки – на этот раз без всякого преувеличения – были очень похожи на те, какие и я в свое время частенько употреблял. Мало того, он произносил эти слова таким тоном и так отвратительно их растягивал, что вся его речь казалась пародией на мою манеру разговаривать. Надо сказать, что я пуще всего на свете не переношу насмешек над своей привычкой растягивать слова.

Я резко сказал:

– Послушай, ты, ублюдок несчастный, веди себя прилично, а не то я выкину тебя в окно!

Нисколько не сомневаясь в том, что его безопасности ничто не угрожает, человечишко самодовольно и злорадно улыбнулся, с презрением пустил в меня дымом из трубки и, еще сильнее растягивая слова, проговорил:

– Ну, ну, полегче на поворотах. Не стоит так зазнаваться.

Это наглое замечание резнуло мне ухо, однако на минуту охладило мой пыл.

Некоторое время пигмей не сводил с меня лисьих глазок, а затем глумливо продолжал:

– Сегодня утром ты прогнал бродягу.

– Может, прогнал, а может, и нет, – раздраженно возразил я. – А ты-то почем знаешь?

– Знаю, и все. Не все ли равно, откуда я узнал.

– Отлично! Допустим, что я действительно прогнал бродягу, – ну и что из этого?

– О, ничего, ничего особенного. Но только ты ему солгал.

– Я не лгал! То есть я…

– Нет, ты солгал.

Я почувствовал укол совести. По правде говоря, прежде чем бродяга дошел до конца квартала, она успела кольнуть меня раз сорок. Тем не менее я решил притвориться оскорбленным и заявил:

– Это беспардонная клевета. Я сказал бродяге…

– Постой. Ты хотел солгать еще раз. Я-то знаю, что ты ему сказал. Ты сказал, что кухарка ушла в город и что от завтрака ничего не осталось. Ты солгал дважды. Ты отлично знал, что кухарка стоит за дверью и что в доме полно провизии.

Эта поразительная осведомленность заставила меня замолчать, и я с удивлением подумал, из какого источника этот сопляк мог почерпнуть свои сведения. <…> Это было сказано с каким-то дьявольским злорадством. <…> Каждая его фраза была осуждением, и притом осуждением справедливым. Каждое замечание дышало сарказмом и насмешкой, каждое неторопливо произнесенное слово жгло как огонь. Карлик напомнил мне о том, как я в ярости набрасывался на своих детей, наказывая их за проступки, которых, как я мог легко убедиться, если б дал себе хоть немного труда, они вовсе не совершали. Он напомнил мне, с каким вероломством я спокойно выслушивал клевету на старых друзей и, вместо того чтобы защитить их от злословия, трусливо молчал. Он напомнил мне о множестве совершенных мною бесчестных поступков, из коих многие я потом сваливал на детей или на другие безответные существа. Он напомнил мне даже о тех подлых деяниях, которые я намеревался совершить, – и не совершил лишь потому, что боялся последствий. <…>

– Вспомни, например, историю с твоим младшим братом. Много лет назад, когда вы оба были еще детьми, все твое вероломство не могло поколебать его любовь и привязанность к тебе. Он ходил за тобой, как собачонка, готовый терпеть любые обиды и унижения, лишь бы с тобой не разлучаться; он терпеливо сносил все удары, наносимые твоею рукой. Да послужит тебе утешением память о том дне, когда ты в последний раз видел его целым и невредимым! Поклявшись, что, если он позволит завязать себе глаза, с ним ничего дурного не случится, ты, захлебываясь от смеха в предвкушении редкостного удовольствия, втолкнул его в ручей, покрытый тонким слоем льда. Как ты хохотал! Тебе никогда не забыть того кроткого укоризненного взгляда, который бросил на тебя твой брат, когда он, дрожа всем телом, выбирался из ледяной воды, – никогда, хотя бы ты прожил еще тысячу лет! Ага! Он и сейчас стоит перед тобой!

Поделиться с друзьями: