Всемирная библиотека. Non-Fiction. Избранное
Шрифт:
Каббалисты, подобно немалому числу нынешних христиан, были убеждены в божественной сути этой истории, убеждены в том, что она была задумана и осуществлена высшим разумом. А этим обстоятельством, в свою очередь, было обусловлено многое другое. Рассеянное поглощение расхожего текста – к примеру, столь недолговечных газетных статеек – предполагает изрядную толику случайного. Сообщают – навязывая его – некий факт: информируют о том, что вчерашнее происшествие, как всегда непредвиденное, имело место на такой-то улице, таком-то углу, в такое-то время дня – перечень ни для кого ничего не значащий – и, наконец, что по такому-то адресу можно узнать подробности. В подобных сообщениях протяженность абзацев и их звучание являются фактором второстепенным. Совершенно иначе обстоит дело со стихами, незыблемым законом которых является подчиненность смысла эвфоническим задачам (или прихотям). Второстепенным является не мелодия стиха, а содержание. Таковы ранний Теннисон, Верлен, поздний Суинберн: они стремились запечатлеть настроение чарующими и капризными переливами звуков. Присмотримся к третьему типу писателя – интеллектуалу. Обращаясь к прозе (Валери, Де Куинси) или к поэзии, он не исключает полностью случайного, однако настолько, насколько возможно, ограничивает этот неизбежный союз. Он уже ближе к Творцу, для которого зыбкий элемент случайности попросту не существует. К Творцу, всепреблагому Богу теологов, которому изначально ведомо – uno intelligendi actu [80] –
80
В едином акте мышления (лат.).
Представим теперь этот астральный творческий тип, проявивший себя не в описании монархий, разрушительных войн или птиц, а в истолковании написанных слов. Представим себе также, в соответствии с предавгустинианскими взглядами об устном внушении, что Бог диктует слово за словом все, что он задумал сказать [81] . Суть допущения (на котором основывались каббалисты) сводилась к представлению о Священном Писании как об абсолютном тексте, в котором доля случайности практически равна нулю. Прозрение замысла Писания чудом ниспослано тем, кто заполняет его страницы. Книга, в которой нет места случайному, формула неисчислимых возможностей, безупречных переходов смысла, ошеломляющих откровений, напластований света. Можно ли удержаться от соблазна снова и снова на все лады перетолковывать ее, подобно тому, как это делала каббала?
81
Ориген усматривал в словах Священного Писания три смысла: исторический, нравственный и мистический, соответствующие в человеке его телу, душе и духу; Иоанн Скот Эриугена – неисчислимое множество смыслов, подобное переливам оперения павлина. – Примеч. автора.
1932
Наука злословия
Старательное и пылкое изучение других литературных жанров привело меня к мысли, что оскорбление и насмешка определенно заслуживают большего внимания. Хулитель (подумал я) знает, что хула падет на него самого и что «любое произнесенное им слово может быть обращено против него», как честно предупреждают сотрудники Скотленд-Ярда. Эта опасность наверняка заставляет атакующего проявлять особую осмотрительность, каковой он может пренебречь в более комфортных обстоятельствах. Он захочет остаться неуязвимым – и на страницах книг таковым и останется. На эту гипотезу меня вдохновило – или, по крайней мере, помогло к ней подойти – сличение метких поношений Поля Груссака с его неуклюжими панегириками (чтобы не упоминать аналогичные случаи у Свифта, у Джонсона и у Вольтера). Гипотеза развалилась, когда я перешел от отрадного чтения ругательств к их методическому анализу.
Вот что я сразу заметил: принципиальная правомочность моих построений требует одного малого уточнения. Насмешник действительно работает аккуратно, но это аккуратность шулера, согласного жить по законам карточной колоды, под ненадежным небом с созвездиями из двуглавых персонажей. Три короля решают дело в покере и ничего не означают в труко. Не меньше условности и в полемике. Впрочем, уже рецепты уличной перебранки являют собой показательную maquette всего, что можно назвать полемикой. Мужчина на перекрестке Коррьентес и Эсмеральды угадывает, каким ремеслом занималась мать каждого из собеседников, или хочет, чтобы все присутствующие немедленно переместились в очень известное место с множеством названий, или издает грубый звук – а нелепая конвенция по этому поводу гласит, что все эти выходки оскорбляют не его, а молчаливо внимающую аудиторию. Не нужно прибегать даже к языковым средствам. Укусить себя за палец или занять место у стены (Sampson: I will take the wall of any man or maid of Montague’s; Abram: Do you bite your thumb at us, sir?) [82] – такие приемы служили в 1592 году ходовой монетой среди задир в подложной шекспировской Вероне, а также в пивных, в борделях и на медвежьих потехах в Лондоне. В современных школах ту же роль играют высунутый язык и наставленный нос.
82
Самсон: Я точно в стену упрусь, отбиваясь от каждого мужчины или девки из этого дома; Абрам: Это вы на нас закусили палец, синьор? (англ.)
Другое распространенное поношение – это слово «собака». Из ночи 146-й книги «Тысяча и одна ночь» любознательный читатель может почерпнуть, что сын льва был заперт в сундук без выхода сыном Адама, который поносил его следующими словами: «Знай, собака пустыни, что ты попался туда, куда боялся, и судьба тебя туда бросила, и не поможет тебе осторожность» [83] .
Условная азбука злословия включает в себя также и обращения. Слово «сеньор», которым по недосмотру нередко пренебрегают в устной практике, будучи отпечатанным на бумаге, становится уничижительным. «Доктор» тоже принижает оппонента. Написать о сонетах, составленных доктором Лугонесом, – это равносильно вечному клейму, уничтожению каждой из его метафор. С первым же упоминанием доктора умирает полубог и остается лишь надутый аргентинский кабальеро, который носит накладные бумажные воротнички, раз в два дня ходит бриться и может скончаться от закупорки дыхательных путей. Остается принципиальная и неизлечимая ничтожность любого человеческого существа. Но остаются также и сонеты, и музыка их не смолкает. (Один итальянец, желая покуражиться над Гёте, выпустил короткую статейку, в которой раз за разом обзывал его «il signore Wolfgang» [84] . И это выглядело почти как похвала, равносильная признанию, что подлинных аргументов против Гёте у него нет.)
83
Перевод М. Салье.
84
«Синьор Иоганн» (ит.).
Составить сонет, выпустить статейку. Язык – это свод условных колкостей, которые расходуются преимущественно в перебранках. Сказать, что писатель вымучил, состряпал или накарябал книгу – с таким вызовом еще можно справиться; здесь лучше подойдут термины бюрократические или торговые: осуществить, пустить в оборот, выбросить на прилавок. Сухие глаголы идут в сочетании с самыми пылкими эпитетами, и оппонент обрекается вечному позору. На вопрос об одном аукционисте, который при этом занимался еще и декламацией, некто безжалостно ответил, что он энергично добивает «Божественную комедию». Эпиграмма не потрясает остроумием, но механизм ее действия типичен. Мы имеем дело (как и во всех эпиграммах) с обыкновенной языковой подменой.
Глагол «добивать» (усиленный наречием «энергично») дает понять, что обвиняемый – всего-навсего презренный аукционист, оглохший от стука молотка, а его дантовская декламация – это просто нелепые потуги. Слушатель принимает этот аргумент без раздумий, потому что его подают не в форме аргумента. В корректной формулировке это суждение не внушало бы доверия. Во-первых, декламация и работа на аукционе имеют много общего. Во-вторых, давняя мечта о декламации могла помочь этому человеку с выбором занятия, развивающего умение говорить на публику.Один из традиционных сатирических приемов (ему отдали дань и Маседонио Фернандес, и Кеведо, и Джордж Бернард Шоу) – это ничем не мотивированные перевертыши. Пользуясь этим достославным рецептом, врача неизбежно обвиняют в том, что он сеет заразу и смерть; стряпчего – в воровстве; палача – в продлении человеческой жизни; приключенческие романы – в усыплении или замораживании читателя; Вечного жида – в параличе; портного – в наготе; тигра и людоеда – в пожирании ревеня. Разновидность этой традиции – невинное замечание, исподволь извращающее свой прямой смысл. Вот, например: «Прославленная койка, под которой генерал ни одного сражения еще не проиграл». Или: «Последний фильм замечательного режиссера Рене Клера прямо-таки завораживает! Когда нас разбудили…»
Еще один действенный метод – это неожиданная концовка. К примеру: «Юный жрец Красоты, разум, воспитанный в эллинском духе, эстет, настоящий человек вкуса (омерзительного)». Так же построена и андалусийская копла с резким переходом от сообщения к угрозе:
В этом стуле плашекРовно двадцать пять.Я тебе все ребраМогу пересчитать!Еще раз укажу на условность этой игры, в которой по необходимости используются сомнительные аргументы. По-настоящему ратовать за какое-нибудь дело и при этом не скупиться на бурлескные преувеличения, фальшивые похвалы, предательские оговорки и кроткое презрение – это действия не то чтобы несовместимые, но столь несхожие, что никто до сих пор не сопрягал их вместе. Поищем известные примеры. Что делает Груссак, задавшись целью уничтожить Рикардо Рохаса? Вот его слова, которые смаковал весь литературный Буэнос-Айрес: «Так, например, смиренно прослушав два или три фрагмента вычурной прозы из пухлого фолианта, который публично превозносят люди, даже его не открывавшие, я считаю себя вправе не продолжать знакомство, а ограничиться оглавлением и указателями к этой пространной истории того, чего в действительности никогда не происходило. Я имею в виду главным образом первую, самую неудобоваримую часть этой громадины (занимающую три тома из четырех): бормотание туземцев и полукровок…» Это славное брюзжание Груссака – образец исполнения всех ритуалов сатирической игры. Он притворяется, что огорчен недостатками книги («смиренно прослушав»); приоткрывает картину охватившего его раздражения (сначала «пухлый фолиант», затем «громадина»); использует хвалебные эпитеты с целью поношения («к этой пространной истории») – в общем, играет, как умеет только он. Против синтаксиса Груссак не грешит – синтаксис безупречен, чего не скажешь об аргументации. Критиковать произведение за размер, намекать, что такой кирпич никому не осилить, а под конец объявить о своем безразличии к глупой болтовне индейцев и мулатов – все это более к лицу куманьку-поножовщику, но не Груссаку.
Приведу другое знаменитое обличение того же авторства: «Нам будет очень жаль, если открытая продажа сочинения доктора Пиньеро явится серьезным препятствием для его распространения и этот достойный плод полуторагодовалых дипломатических скитаний оставит свой „отпечаток“ только лишь в типографии Кони, где его и отпечатали. Господь этого не допустит; нам бы, по крайней мере, не хотелось, чтобы книгу Пиньеро постигла такая незавидная судьба». Все то же показное сожаление; все те же хитросплетения синтаксиса. Все та же блистательная банальность самой критики: насмешник издевается над малым количеством тех, кого заинтересует книга, и над неспешностью ее создания. Элегантным оправданием этой мелочности может послужить сумрачное происхождение сатиры как таковой. Сатира (если верить самым последним изысканиям) ведет свою родословную от магических яростных проклятий, а не от умозаключений. Это отголосок того непередаваемого состояния, когда удары, нанесенные имени, обрушивались на его владельца.
Ангелу Сатанаилу, первородному сыну Бога, коему поклонялись богомилы, отсекли частицу «ил», сохранявшую за ним и нимб, и сияние, и дар предвидения. Нынешнее его обиталище – это огонь, а властвует над ним гнев Всевышнего. А каббалисты передают историю с противоположным смыслом: семя древнего Аврама было бесплодным, пока в его имя не добавили еще одну букву, что сделало Авраама способным к зачатию.
Свифт, воплощение человеческой горечи, в хрониках путешествий капитана Лемюэля Гулливера задается целью опорочить человеческий род. Первые два путешествия – в уменьшенное государство Лилипутия и в непомерный Бробдингнег, – по мнению Лесли Стивена, вполне приемлемы: это антропометрический сон, в котором ничто не задевает сложного устройства человеческой природы, ее огня и ее алгебры. В третьей, самой любопытной части Свифт высмеивает экспериментальную науку с помощью вышеназванного приема инверсии: взбалмошные академики желают разводить овец без шерсти, применять лед для производства селитры, размягчать мрамор для набивки подушек, ковать тонкие пластины из огня и использовать питательные вещества, которые содержатся в фекальных массах. (Эта же книга включает в себя и яркое описание неудобств старческой немощи.) Четвертое и последнее путешествие стремится доказать, что животные лучше людей. Свифт описывает добродетельное государство лошадей – говорящих и моногамных, то есть человечных, а в роли пролетариев там выступают четвероногие люди, которые живут стаями, роются в земле, хватаются за коровье вымя, чтобы украсть молока, кидаются друг в друга экскрементами, пожирают гнилое мясо и скверно пахнут. Фабула, как мы видим, незамысловатая. Все прочее – литература и синтаксис. В заключение Свифт пишет: «Меня ничуть не раздражает вид судейского, карманного вора, полковника, шута, вельможи, игрока, политика, сводника» [85] . В этом занятном перечислении некоторые слова пачкаются от одного соседства с другими.
85
Перевод А. Франковского.
Два последних примера. Первый – это знаменитая пародия на оскорбление, к которой, как говорят, однажды прибег доктор Джонсон: «Ваша супруга, сэр, под предлогом работы в публичном доме торгует контрабандными товарами». И второй – великолепнейшее поношение из всех, что мне известны, тем более примечательное, если принять в расчет, что это единственное прикосновение автора к литературе: «Боги не допустили, чтобы Сантос Чокано осквернил эшафот своей смертью. Поэтому он жив, и даже бесчестье от него утомилось». Осквернить эшафот. Утомить бесчестье. Эти великолепные абстракции помогают проклятию, запущенному Варгасом Вилой, избежать прямого контакта с жертвой, оставляя ее невредимой, но при этом человек выглядит малореальным, весьма второстепенным и, возможно, начисто лишенным морали. Достаточно вскользь упомянуть про Чокано – и в памяти сразу же возникает это проклятье, очерняющее своим зловещим блеском все, что имеет отношение к Чокано, – вплоть до каждой детали, до каждого образа.