Всемирный следопыт, 1927 № 01
Шрифт:
— Что это? Весь мир умер, погребен в этой густой тьме. Или я оглох?
Паризо напрягал слух, но ни единый звук не долетал до его ушей. И вдруг ему показалось, что в лесу что-то глухо ухнуло. Еще и еще. Все ближе. Как будто идет тяжелой поступью бегемот. Вот уже слышно, как рвутся лианы под напором могучего тела, трещат сучья и стволы поваленных на землю деревьев. Кто бы это мог быть? Как молния, пронизывает мысль: это он, — каменный истукан!
Паризо дрожит так, что стучат колени, сердце готово разбить грудную клетку, он задыхается, но не может спустить глаз с опушки леса. Месяц вдруг кажет рога из-за пальмовых листьев, скупо освещая деревья пепельным светом,
«Ноги! Откуда у него ноги? У него не было ног», — думает Паризо, как в бреду. Ужас достиг той границы, когда он переходит в ледяное спокойствие.
Истукан стоит на опушке и смотрит на Паризо своими черными впадинами слепых всевидящих глаз. И в них тоска, бескрайняя тоска одиночества, тысячелетняя скорбь тех, кто искал, но не нашел выхода, кто жил и умер во тьме первобытного леса…
Истукан поднимает руку, тяжелую каменную руку, протягивает ее к Паризо и делает несколько шагов вперед. Отвисает каменная челюсть. Он хочет говорить.
Нет, это слишком. Этого нельзя пережить. Паризо зажимает уши руками и испускает отчаянный крик, чтобы не слышать «каменного» голоса. Грохот обвалившихся скал потрясает небо и землю, и Паризо просыпается у остывшего костра. Океан ревет. Черные клубы туч низко несутся над островом. Молнии бороздят небо и падают в волны, поднимая клубы пара. Ураган! Это уже не сон.
— А-а-а! — кричит обезумевший Паризо, хотя и не слышит за ревом бури своего голоса. И, обращаясь к опушке леса, он потрясает кулаками и снова кричит — Это ты послал бурю? Ты хочешь убить меня, как убил тех, которые поклонялись тебе? Ты хочешь быть один? Ну, что ж, стой в своем дьявольском лесу, пока молния не разобьет твою каменную голову. Я не поклонюсь тебе. Довольно! Пусть лучше море поглотит меня!
Паризо бросился к лодке и начал с лихорадочной поспешностью собираться в путь.
На берегу лежал пустой бочевок из-под пресной воды, принадлежавший к лодке. Паризо пошел с ним, к роднику, наполнил его водой, вернулся, весь обливаясь потом, точно совершил какую-то трудную работу, отнес боченок к лодке и поставил там. Он бросил в лодку мешок с сухарями и все остальное. Сухари он почти не трогал за эти месяцы, так как и без них пищи было достаточно.
И пока он работал, в нем вдруг поднялось неиз’яснимое отвращение к острову, к берегу, к атоллу, к рокоту прибоя и крику чаек…
Отвращение, рожденное из страхов минувших ночей. И жажда свободы, такая же страстная и жгучая, как ее чувствует, должно быть, морская чайка, запертая в клетке.
Паризо покидал остров.
Все усиливавшийся ветер сразу натянул парус, накренил лодку да один бок и рванул се вперед. Словно белая чайка, выскользнула она из лагуны через проход в атолле и вышла на простор океана. Огромные волны, седые от пены, бросали динги, как щепку.
Ветер сорвал парус, и лодка исчезла в сумраке бури, оставив острое тем; же уединенным и безлюдным уголком земного шара, каким нашел его Паризо.
Словно чайка с переломленным крылом, была подобрана динги три недели спустя бригом «Медуза». А на дне се лежал темный и ссохшийся, как кора дерева, Паризо и бредил о воде, об озерах и о страшных черных впадинах «всевидящих» глаз.
— Пожар шхуны, трагическая смерть канаков, одиночество на коралловом острове не могли пройти бесследно для нервной системы даже такого здорового человека, как Паризо, —
говорил доктор, лечивший его. — Нервы Паризо были уже расшатаны, когда он отправился в лес. Резкий контраст впечатлений и неожиданная встреча истукана произвели своего рода «психическую травму» — повреждение. Истукан стал навязчивой идеей Паризо. И в конце-концов инстинкт самосохранения верно подсказал ему, что бегство — единственный путь к спасению. Останься Паризо на острове еще хоть на несколько дней, — он неминуемо сошел бы с ума.С. Бакланов
ВОЗДУШНАЯ СОТНЯ
Необычайный рассказ
Рисунки художника В. Голицына
Станица пригрелась около Азовского лимана, а лиман — зеркало в живой камышовой оправе. Да, он живой, этот камыш — он вечно шепчется с волнами, и волны рассказывают ему были морские. Люблю я их переговоры: таинственны они, когда свирепою ночью ветер-буян размахивает своими безмерными крыльями по степи и по лиману; ласковы эти переговоры золотым утром кубанским, когда ветер, забыв, что вчера он скандалил, ело дышит шелковой струей.
Я очень люблю и станицы, пригревшиеся около приморских лиманов. Пышные станицы. Зарылись в садах, раз’ехались верст на пятнадцать; взглянешь на крышу иной станичной хаты — какая пышная камышовая крыша!
Вы, может быть, думаете, что очень скоро можно разыскать в станице друга своего, какого-нибудь казака Федоренко. «Как Федоренко не знать, — думаете вы, — он уроженец этой станицы». Вот и ошиблись. Встречаете вы встречного-поперечного:
— Где Федоренко живет?
— Какой Федоренко?
— Денис Федоренко. Он здешний уроженец.
— Эх, голубок, — говорят вам, — мало что уроженец. Вы вот скажите, к которому краю станицы хата его. А так невозможно у нас всех Федоренков разгадать — какие Денисы, какие Иваны. До исполкома шагайте.
Идете вы в исполком, и там, в списке засаленных книг, пропотев часа два, находите, наконец, задушевного друга своего Дениса Федоренко.
В этой станице, про которую я говорю, жил человек знаменитый, Федот Щелкин.
Его хату знала вся станица. Смело можно было спрашивать:
— Где живет Федот Щелкин? Не направляли вас в исполком, сразу давали адрес:
— А вон, добрый человек, видишь улочку? Иди по ней, все иди, некуда бурую свинью с полосатыми поросятами не завидишь. Как завидишь, знай: у самой ты хаты Федота Щелкана. Это его бурая свинья, — она далеко не заходит.
В послереволюционные времена Федот Щелкин славу себе приобрел. Приехал он из Рязанской губернии и накрепко поселился в станице. Застучал молотком по подметкам, и ветром разлетелась молва:
— Эге, а Федот Щелкин невиданно сапоги мастерит. Ну, прямо тебе: не сапоги — картинка!
Со времен буденовских, с тех времен, когда квартировала в станице наша геройская кавалерия, сапожная мода укоренилась. Самый последний казак не будет теперь чувяки носить, и потому Федоту Щелкину, великолепному сапожному мастеру, — слава.
А сапожник Федот Щелкин — и хлебороб. Сапожное дело позволило Федоту и домашность приобрести. Быки есть, кони есть, прочая скотина, птица всякая.