Вслед кувырком
Шрифт:
«Тогда и будем думать», – говорит он сам себе.
На шестом участке пальцы натыкаются на что-то, неприятно напоминающее желатин, и вязнут в нем. Чеглок, ахнув, отдергивает руку. Потом снова трогает это место, ощупывая вниз и вверх по стене: аномалия тянется от пола до потолка. Он снова сует пальцы в податливое вещество. Рука проходит до запястья – и высовывается в воздух с той стороны. Чеглок ее вытаскивает, слышен засасывающий звук. У него нет никаких догадок, как узнать, что на той стороне, не выдав своего присутствия тем, кто может там ждать – если он его еще не выдал. Но как мигающая зеленая кнопка не оставила ему выбора, так не оставляет и это вот открытие – приглашение, которое невозможно отклонить. Он всегда презирал антеховское оружие нормалов, но сейчас бы много за него дал. Без псионики он беспомощен, как голый.
…в темноту, неотличимую от той, что осталась позади. Он замирает, прислушиваясь, но слышен лишь шелест его дыхания и стук его сердца. Чеглок бросает вперед ветерок – тот развеивается, не встретив препятствий. Это означает две вещи: здесь просторнее, чем было там, и гасящее поле никуда не делось. Его уже не удивляет, что здесь тоже не работают люмены и спички. И стена, через которую он прошел, теперь сплошная.
Назад пути нет, только вперед. Его ведут – но кто? И куда?
Есть только один способ узнать.
Движется он медленно. По-прежнему сжимая клинок, Чеглок на ходу опирается той же рукой о стену, ослабленной псионикой ощупывая пространство перед собой. Каждые несколько шагов он останавливается и слушает, затаив дыхание, но мало что из услышанного может подсказать ему расстояние или направление: завывающий шелест ветерка, звук воды, капающей в воду, шуршание мелких тварей, разбегающихся при его приближении. Иногда слышатся далекие голоса, но непонятно, не кажется ли это ему: стоит на них сосредоточиться, и они пропадают или превращаются в естественные здешние звуки. В воздухе ощущается запах сырости, как в шахте. Насколько он глубоко под землей? Ощущение темноты сильно колеблется: то ему кажется, что он в огромной пещере, тянущейся на мили, а мгновение спустя чувствует, будто стены давят на него, как внутренность саркофага.
С каждым шагом он боится, что земля уйдет из-под ног, и он, с обездвиженными крыльями, без псионических способностей, камнем рухнет вниз. Он представляет себе, как земля материализуется перед ним и растворяется позади, и только там, где он сейчас стоит, существует ее твердь… временно. Или, наоборот, кажется, что твердо всюду, кроме как вокруг него: пузырь воздуха движется вместе с ним через вселенную камня, одинокий, непрочный, неподконтрольный ему и неподвластный. В нексусе, говорила Полярис, виртуальность выплескивается в физический мир.
Он движется вперед, и темнота будто сгущается. Она как-то кажется связанной с его страхом. Или его страх и эта темнота – следствия одной и той же загадочной причины. Если бы только он мог выйти в Сеть! Потому что даже здесь, глубоко под землей, присутствует архитектура медианета: нервная система Орбитальных, которую показал ему Мицар.
И есть нечто, выше даже Орбитальных: Шанс. Или не столько выше, сколько в них самих… и в их отсутствии, соображает он, глубокое скрытое присутствие, пронизывающее все, как река, текущая через весь мир… только Шанс в отличие от реки живой и сознает себя – хотя не так, как сам Чеглок. Шанс содержит все, что было, есть и будет. И все, что может когда-нибудь быть. И все, чего никогда не было и не будет, – тоже. Эта глубоководная тьма, через которую он сейчас пробирается, – светлая лужица по сравнению с ним. Так отчего же ее бояться? Если иметь достаточно веры в Шанс, то бояться ничего не нужно.
Столь огромен и всеобъемлющ Шанс, что все в мире равно пред ним несущественно – и по той же причине равно существенно. В священном танце возможностей и вероятностей, скрытости и проявлений, ничего для него не важно – и важно все. Непостижимо огромный и далекий, он мал и близок: так, понимает Чеглок, знак Шанса, лемниската, перекручивается и возвращается на путь, который ведет, как через ворота (разрез в шкуре времени и пространства), к своему собственному началу. Кости его, за которыми даже острый глаз эйра не может уследить, небрежно катятся, кувыркаясь, по этому пути, выпадают и исчезают числа, удаются и
не удаются спасительные броски, и кто он и где он, все его знания и мечты, страсти и страхи, все это – лишь выражение результатов этих бросков.И озарением, вспышкой, дрожащий от ужаса и благоговения, далеко вышедшими за пределы тьмы, что их породила, Чеглок постигает краеугольный камень теологии вероятностей. Он застывает как вкопанный, постигнув простую и невозможную истину, развернутую перед ним религией. Есть отношения между ним и Шансом. Разве не родился он в пересечении, в столкновении несчетных вероятностей? И то же верно для всего и всех, что есть в мире, от обыденного до чудесного. И кстати, для самого мира тоже. Для вселенной. Каприз Шанса придает им всем форму – но и они, в свою очередь, формируют каприз Шанса. В развивающейся формуле, результаты которой никогда не окончательны, но служат начальным приближением следующей итерации, его отношения с Шансом не менее (хотя и не более) важны, чем чьи-либо другие. Его значение равно значению всей вселенной. И при том он, как вся вселенная, существует лишь как флуктуация, эфемерное проявление вероятности, удачи, а не выражение созидательной воли какого-нибудь там трехликого бога нормалов.
Это просветление? – думает Чеглок. Я сделал свой спасительный бросок?
И самое странное, что это пугает его еще больше, но страх теперь иного рода. Этот страх не парализует. Этот страх не постыден. Конечно, он понимает, что лишь большой глупец, если не полный безумец, может воспринимать вездесущность великого и могучего Шанса без трепета. Он ощущает восторг и смирение, будто сейчас засмеется или расплачется, или то и другое разом. Темнота не рассеялась, но как-то стала менее ощутимой. Краем глаза он улавливает проблеск цвета и мелькание формы, но те тут же исчезают, стоит к ним присмотреться.
Это галлюцинации, порождения разума, лишенного света? Или симптомы, что он тоже заразился?
Или что-то совсем иное?
Вспоминая, что показал ему Мицар в реальности Сети, Чеглок спрашивает себя, не приоткрыли ли его ужас и вера щель в двери, закрытой для него и его расы? Возможно ли такое?
Мицар ему сказал, что он не такой, как все. Что, согласно костям Святых Метателей, спрошенным при его рождении, у него есть сила формировать будущее, к добру или к худу. Не об этом ли тогда говорил Мицар? Эйр, способный сам себя виртуализовать, быть может, подобно тельпу, виртуализовать других… Шанс! Его молнией поражает мысль, что он может оказаться первым из новой расы мьютов, что Второе Становление, столь давно предсказанное, наконец произошло.
Знал ли об этом Мицар или подозревал? Потому он отделил его от других и привел сюда, раненого, окруженного темнотой, лишенного псионических сил? И все для того, чтобы он, по замыслу Мицара и по капризу Шанса, мог бы сделать свой спасительный бросок?
Это так, Мицар? Отвечай, Шанс тебя побери!
Ответа нет.
Если само молчание – не презрительный ответ тельпа.
Но если Мицар ему больше не нужен? Если и не был нужен никогда?
Что, если он может открыть дверь в Сеть здесь и сейчас?
Сполохи цвета все еще движутся в темноте. И это все, что ему нужно для работы. Он не пытается зафиксировать их в пространстве или в мысленном зрении, не пытается изучать под микроскопом рассудка. Он позволяет им плавать, как они хотят, исчезать и появляться, как пылинкам в солнечном луче. Он дает разуму опустеть, пока не исчезает различие между цветами и силуэтами, плывущими сквозь него, и его собственными мыслями. Пока он сам не начинает плыть с ними, кувыркаясь сквозь темноту, как спутник в космосе, яркой нотой в симфонии движения, ритмической структурой, протянутой сквозь множество масштабов и смыслов. Гармонии сходятся, диссонансы схлестываются, образы появляются, развиваются, исчезают и появляются вновь, как вариации темы. Чеглок не знает, то ли это порядок возникает из хаоса, то ли хаос поглощает порядок, но что бы это ни было, это прекрасно и страшно, будто заглядываешь в глаза самого Шанса. И как легко утонуть в этой глубине, раствориться в этом танце! И это больше, чем метафора. Он чувствует, как это происходит, будто его тело, его сознание становится нематериальным, тает в темноте, сливается с музыкой… будто соблазненные ею его селкомы разбирают тело по атомам.