Вслух про себя
Шрифт:
С тех пор я уже, мне помнится, не рос, но и не укорачивался, как меня ни изводили дразнилками.
Однако, кроме постоянно преследовавших меня с этого времени насмешек над моей длиной и худобой, жизнь отягчали ещё следующие обстоятельства. Я принадлежал к числу тех несчастных мальчиков, которых, попеременно сбивая с толку, окружающие называют «разносторонне одарёнными». Раздираемый обнаруживающимися во мне, по мнению знакомых, способностями, я долго не знал, чем же мне следует заняться всерьёз. Художники находили у меня определённые склонности по их части, и я послушно учился рисованию и малевал, а когда был в последнем классе школы, то даже занимался параллельно в Саратовском художественно-практическом институте. Музыканты же утверждали, что у меня отличный слух и мягкое «туше», и я много лет терзал рояль и корябал слух окружающим, если верить, что таковой у них был. А тут ещё приехавший из голодного Петрограда учитель словесности А. Д. Суздалев,
В 1923 году, окончив школу, я за хорошую общественную работу в библиотеке-читальне получил от обкома партии командировку в высшее учебное заведение по существовавшей тогда развёрстке. Я ехал в Москву, чувствуя, что уже далеко за плечами осталось детство, кончилось отрочество, начинается юность. Прощальные дразнилки провожавших меня друзей уже не задевали моего самолюбия.
Но не успел я сойти с поезда на московскую землю и выйти на площадь Павелецкого вокзала, как какой-то московский школьник, отбежав на всякий случай подальше, крикнул мне: «Длинный! Где проезд Неглинный?..» Это было первое, что я услышал в столице. Я утешил себя тем, что услышанная мною дразнилка — вопрос о какой-то московской улице — должна быть воспринята не иначе, как некое посвящение меня в москвичи.
Сдав вступительные экзамены, я начал учиться на математическом отделении физико-математического факультета Московского государственного университета, избрав по специальности аэродинамический цикл. Скажу сразу, что, несмотря на это мудрое обозначение, настоящий математик из меня не вышел…
Уже к третьему курсу меня неотвратимо потянуло писать. Желанию этому противостоять я не мог.
Писать я учился в письмах домой. Я описывал в них Москву, которую в свободные от занятий часы исходил пешком вдоль и поперёк, от центра до пригородов. Я описывал новостройки и шествия, театры и стадионы, магазины и Зоопарк, выставки и музеи. Некоторые письма доходили до 28 страниц.
Потом выяснилось, что младший мой братишка Ося [2] и его приятели берут у матери эти письма, перепечатывают их на машинке и помещают отрывки в местной газете, под заголовком: «Письма из Москвы». За это им в редакции что-то платят, они не отказываются, берут гонорар, ходят в кино и едят пирожные за моё здоровье. Тут я стал подумывать, что и сам бы мог позаботиться о своём здоровье, не препоручая это моим волжским друзьям.
…Но настоящее решение пришло иначе.
2
Иосиф Абрамович Кассиль родился в 1908 году, окончил Саратовский университет, работал в Саратовской совпартшколе и в редакции саратовской газеты «Коммунист». В 1937 году незаконно репрессирован; посмертно реабилитирован.
Я навсегда запомнил этот неистово морозный день с низко нависшим тяжёлым небом, к которому поднимались дымные столбы от костров, зажжённых на московских перекрестках. Я был в траурной очереди у Колонного зала и дважды прошёл мимо гроба Ильича. На всю жизнь запомнил я этот скорбный день, заиндевевшие лица тысяч людей, дымное дыхание молчаливой толпы и потом надрывный плач заводских гудков над городом. Я так замёрз, что, когда стоял у Колонного в третий раз, упал, и красноармейцы отогрели меня у костра. Но когда я пришёл домой и окоченевшие мои пальцы настолько оттаяли, что могли держать ручку, я сел писать. Я писал всю ночь. Я писал для самого себя. Мне надо было найти слова, чтобы выразить всё то, что увидел я в этот день, заглянув в бездонную пропасть народного горя…
Может быть, в эту ночь я впервые по-настоящему захотел стать писателем.
Примерно через год я написал свой первый рассказ. То была пора бурно распространявшихся радиоувлечений. Мы мастерили самодельные приёмники и с сердцем, замирающим от восторга перед могуществом техники, слушали в эбонитовых наушниках размеренный диктант ТАСС: «Точччка… По бук-вам: Пётр, Анна, Роман. Иван, Жанна… Па-риж!..» И это казалось нам чудом. Рассказ я тоже посвятил радио. При этом я совершил ту сакраментальную ошибку, без которой не обходится обычно
ни один начинающий. «Что же я буду писать про то, о чём все знают! — размышляет начинающий. — Нет! Я напишу про то, чего никто не знает и я в том числе… Вот это — другое дело!» И мой рассказ был посвящён американской жизни. Жил я в то время на Таганской площади, что, как известно, довольно далеко от Бродвея, английским языком тоже ещё не занимался. Но всё это меня нимало не смущало. Рассказ свой я назвал «Приёмник мистера Кисмиквика». Понравившуюся мне, по созвучию с бессмертным Пиквиком, фамилию моего героя я случайно подслушал у соседки по квартире, которая любила читать вслух то, что ей было задано учительницей английского языка.Рассказ мой был напечатан 28 июня 1925 года в газете «Новости радио». Торжество моё было несколько омрачено тем, что уже 29-го числа выяснилось: Кисмиквик — это вовсе не фамилия, а, если перевести с английского, значит: поцелуй меня скорее… Вот тебе и Пиквик!..
А дальше дело совсем не пошло. Я написал довольно быстро пять-шесть рассказов и разослал их в пять-шесть редакций, подсчитав, что собрание моих печатных сочинений вскоре, таким образом, увеличится объёмом в пять-шесть раз… Но из одних редакций мне мои писания были возвращены с непонятной, но роковой пометкой: Н. П. (что, как оказалось, значило «не подходит»… «не подойдет»), из других ответы вообще не пришли. Я ходил по редакциям и робко приговаривал, что у нас трудно пробиваться молодому дарованию. Редакторы были непоколебимы. И, глядя на меня в упор, заявляли при этом, что дарования они не видят…
Но однажды, после очередного неудачного посещения редакции, я как-то раскрыл томик Чехова, давно уже как будто мною прочитанный… И внезапно такой жгучий стыд тысячами иголок пронзил мне изнутри загоревшиеся щеки!.. Бессовестный! На свете написано такое, а я ещё норовил печататься…
Я решительно оставил эти теперь показавшиеся мне наглыми попытки. Я сел читать. Это было нелёгкое для меня время. Чтобы не обременять родителей и самому зарабатывать себе на жизнь, я поступил подручным в студенческую артель электромонтёров, работал также художником-плакатистом, рисовал объявления для магазинов: «Получена свежая икра», «Прибыли раки»… В студёнческом клубе я был старостой и редактором университетской «живой» газеты «Синяя блуза» и сам выступал как исполнитель разных сатирических ролей, главным образом — английского министра Чемберлена, которому от нас крепко доставалось… А все свободное время читал, сидя по ночам над книгами Толстого, Пушкина, Чехова, Лескова, Флобера, которые теперь совершенно заново раскрывались передо мной во всём их пленительном и непостижимом могуществе. Я читал и много писал для себя, «в стол».
И это, по-видимому, не прошло даром. Очерк, написанный «на пробу» в 1927 году по предложению одного из представителей периферийной газеты, не только был признан им подходящим, но даже вызвал у него сомнение — сам ли я его написал? И меня тут же пригласили стать московским корреспондентом газет «Правда Востока» (Ташкент) и «Советская Сибирь» (Новосибирск).
В то же время я задумал написать свою первую книгу о том, как рухнула старая школа, как мы сами выучили всё, что нам не хотели объяснить в классе. Во мне ещё была свежа обида за детство, втиснутое в графы гимназического штрафного журнала, «кондуита», на зловещие страницы которого заносились все наши провинности. Так я и решил назвать свою первую книгу — «Кондуит».
С первыми её страницами я, волнуясь, пришёл в маленький Гендриков переулок за Таганкой, туда, куда давно меня влекло восторженное преклонение перед громоподобным талантом жившего там человека. Я взбежал по лестнице, а сердце у меня от волнения скатилось вниз по ступенькам. Я позвонил у двери, на которой была прибита медная дощечка с именем Маяковского. Я позвонил, и мне открыли.
Через эту дверь я и вошёл в литературу.
Владимир Владимирович Маяковский с этого дня стал моим учителем, а вскоре я имел уже основание считать его своим старшим другом. Я вошёл в небольшую группу писателей и поэтов, которую возглавлял Маяковский. В журнале Маяковского «Новый Леф» были напечатаны мои заметки, а затем первые отрывки из «Кондуита». Меня тут же выбранили за них в журнале «На литературном посту», ехидно высмеяли в «Крокодиле»…
— Что, бьют? — спрашивал меня, сочувственно и хмуро усмехаясь, Маяковский. — Пока не поздно, одумайтесь. Будете со мной, бить будут обязательно. Может быть, приискать вам место поуютнее?..
Но мог ли я допустить хотя бы на мгновение постыдную мысль о трусливом бегстве от огромного счастья — быть с Маяковским…
Впрочем, откликнулись не только ругатели. Детский писатель-коммунист, человек замечательной души, редкой для столь молодого человека культуры и высокой отваги, Б. А. Ивантер, тогдашний заведующий редакцией журнала «Пионер», а впоследствии его редактор, прочтя отрывки из «Кондуита» в журнале Маяковского, сразу же прислал мне через писателя-лефовца С. М. Третьякова дружеское письмо, в котором просил зайти в редакцию журнала и предлагал сотрудничать в «Пионере».