Вспоминая Михаила Зощенко
Шрифт:
Читал Михаил Михайлович изумительно. Ильф хохотал тихо, но до изнеможения, до слез. Петров грохотал, булькал и чуть не упал со стула. А фокус был в том, что Зощенко вроде бы никак не читал, просто добросовестно и внятно произносил текст. Но контраст между невероятно смешным текстом и серьезным, чуть печальным смугловатым лицом производил гомерический эффект.
Его чтение было полной противоположностью манере Владимира Хенкина, который в те годы почти монополизировал Зощенко. Хенкин играл, в особенно смешных местах подмигивал публике, нес отсебятину, ломался, говорил на разные голоса и тратил столько артистического темперамента, что хватило бы на пять Гамлетов. Хенкин был талантливейшим комиком, но, при всем уважении к его памяти, это чтение
Михаилу Михайловичу был задан вопрос, кто, по его мнению, лучше всех читает его рассказы. "Вне всякого сомнения, Игорь Владимирович Ильинский", сказал Зощенко и поклонился сидящему на сцене актеру. Тот приподнялся, вытер очки и, непривычно мешковатый от смущения, низко поклонился в ответ. Зощенко знал, что эти слова будут известны Хенкину, но не счел нужным щадить его.
Потом появился еще один большой артист, который тоже будет превосходно читать Зощенко, быть может, лучше Ильинского, - Владимир Яхонтов. У Ильинского в манере преобладало "синебрюховское" простодушие. Яхонтов был куда жестче, шел в ту глубь, где веселые рассказы становились страшными. И все же ни тот, ни Другой не могли сравниться с самим Михаилом Михайловичем.
Встретился я с Зощенко через целую жизнь, незадолго перед его кончиной. Многие люди любят знакомиться со знаменитостями, я всегда этого избегал, не отдавая себе отчета почему. Ведь с ними бывает так интересно! Самые благостные часы моей жизни окрашены близким видением (как-то совестно произнести слово "общение") Андрея Платонова, Бориса Пастернака, Юхана Боргена, Роберта Фалька, Акиры Куросавы, но всякий раз то был подарок судьбы, а подарков не выпрашивают, не домогаются. Упало с неба - и спасибо. Недавно я прочел, что нечто подобное испытывал К. Паустовский, меня это удивило, ведь он и сам был знаменитостью.
Зощенко услышал от нашего общего знакомого Поляновского, что я пишу о финском писателе Майю Лассила, которого он переводил в самую тяжелую пору своей жизни, и захотел меня увидеть.
Красивый, милый, совсем еще молодой тогда человек, Дима Поляновский любил "сдруживать" людей. Его давно уже нет. Он был редактором милицейского литературного альманаха в Ленинграде, и, когда он умер, гуд и треск сопровождавших похоронную машину мотоциклов поглотил все остальные шумы города - обыватели думали, что хоронят важного генерала.
– Я вспоминаю, какой вы были красавец!
– со странным выражением печали сказал Зощенко Поляновскому, едва мы перешли в гостиную из полутемного вестибюля.
Оказывается, последние годы они общались только по телефону.
– Вы хотите сказать, что я сильно подурнел?
– улыбнулся тот своим прекрасно очерченным ртом.
– Это неприятно, но я не дама, как-нибудь переживу.
– Нет, вы все еще красивы, - совершенно серьезно, без тени улыбки, с той же непонятной печалью продолжал Зощенко.
– Но вы были чудо как хороши! Вы были похожи на юношу Возрождения.
– Старею, - опять улыбнулся Поляновский, являя завидное самообладание, и я понял, почему он преуспел в мужественном деле милицейской литературы.
– Пьете?
– сочувственно-брезгливо спросил Зощенко.
– Что вы, Михаил Михайлович! Я никогда не служил Лиэю, как выражался Аполлон Григорьев, а сейчас мне и вовсе нельзя. Сердце, легкие - я очень часто болею.
– Вы должны с этим справиться, - тепло и серьезно сказал Зощенко.
– Вы же совсем молодой человек... И такой красивый...
– Он посмотрел на бутылку коньяка, которую я поставил на стол.
– Мы должны это пить?
– Конечно, - сказал Поляновский.
– Даже я вас поддержу.
– Не помню, когда я в последний раз пил коньяк... Правда, водочки, коньячки, закусочки никогда не были по моей части... Найдутся ли подходящие рюмки?..
– Зощенко беспомощно огляделся.
Квартира с мебелью в белых полотняных чехлах, наглухо закрытых буфетом красного дерева, зашторенными окнами, вся какая-то "нераспакованная",
казалась нежилой. Можно было подумать, что ее только что получили со всей обстановкой и не успели населить собственным уютом. Конечно, дело было в другом: стоял июль, и семья Михаила Михайловича уехала на дачу, а он остался в городе, среди зачехленной, копящей пыль в складках белых балахонов мебели и всего враждебного его малой житейской приспособленности тяжеловесного быта, в который он так и не сумел вписаться.Подергав дверцы буфета и, к своему удивлению, открыв их, Михаил Михайлович достал три разнокалиберных бокальчика, долго задумчиво их разглядывал, потом вернул на место, погрузил руку в темное нутро, нашел три маленькие рюмки и поставил на стол.
Постепенно Зощенко обретал смелость в обращении с материальным миром. Он довольно уверенно извлек из буфета половинку засохшего лимона, сахарницу, маленькую серебряную ложечку и такой же ножичек. Немного подумав, нашарил в ящике старый ржавый штопор с деревянной ручкой, похожий на столярный инструмент. Поляновский изящно - не по навыку, а по ухватистой ловкости пальцев первоклассного бильярдиста - ввинтил штопор в гнилую пробку и с чмоком извлек ее, не дав раскрошиться. Опасливо и отчужденно следивший за его действиями Михаил Михайлович успокоился: бутылка не взорвалась, не разлетелась на тысячи осколков, золотистый напиток потек в рюмки, затем после молчаливого, взглядом, тоста - приятно ожег пищевод.
С приметным облегчением поставив рюмку на стол, Зощенко вернулся к теме здоровья, которая всегда занимала его. Он говорил, что человек может в очень широких пределах управлять своим здоровьем, если будет относиться к нему сознательно и ответственно. Для этого мало не причинять ему зла пьянством, курением, обжорством и прочими излишествами, надо уметь анализировать свое состояние - физическое и душевное, что, кстати, неправомочно разделять. Человек должен отчетливо, без самообмана знать, что в нем происходит, тогда он сможет управлять своим здоровьем. В сущности говоря, он развивал свои давнишние излюбленные мысли, известные еще по "Возвращенной молодости" и первой части "Перед восходом солнца", повторяя то, что годы и годы внушал самому себе. Он прошел трудную школу самовоспитания и научился смотреть правде в глаза, как бы жестока она ни была.
– Это все не пустые слова, - говорил он.
– Я тот человек, который растянул свою жизнь. Она должна была кончиться куда раньше.
– Ну что вы, Михаил Михайлович!
– взметнулся Поляновский.
– Вы едва шагнули за шестьдесят.
– Это не мало. А для меня - так и очень много. Я живу сейчас чужую жизнь. Ведь я вроде той пробки, которую вы каким-то чудом извлекли. У меня больные легкие, ни к черту не годное сердце и сосуды. В мировую войну я был отравлен газами, в гражданскую - навсегда испортил пищеварение. Я тяжелый невропат. У меня была нелегкая жизнь. Я никогда не думал, что доживу до старости, хотя очень хотел дожить. Мне казалось интересным побывать во всех возрастах. Я поставил себе такую цель и добился ее. Старость очень интересная пора, я испытал ее и могу спокойно уходить. Поверьте, это не рисовка. Вот сидит старик, пьет коньяк, как гусар, в компании молодых людей, и старик этот я. Разве можно было вообразить такое четверть века назад? Я был полутрупом. Но я взялся за ум, сознательным и твердым усилием продлил свою жизнь. Теперь я спокоен.
– "Как на душе мне легко и спокойно!.." - очень музыкально пропел Поляновский.
Зощенко прислушался.
– Чье это?
– Шуберта.
– До чего хорошо... и до чего понятно...
– Тонкой смуглой рукой Зощенко сам разлил коньяк по рюмкам.
– В разное время разное может помочь человеку выжить.
– Он говорил тихо, словно прислушиваясь к тому, что происходило внутри него, к слабой работе изнемогающего организма.
– Но всему есть предел.
– А правда, что смех такая здоровая штука?
– Поляновскому явно хотелось изменить настрой встречи.