Вспоминая Михаила Зощенко
Шрифт:
Временами, бывало, он загорался, но ненадолго. Как-то принес книгу на украинском языке Алексея Полторацкого "Детство Гоголя". Заказали перевод. Я начала читать и вижу - половину понимаю. Он обрадовался, достал где-то словарь: "Делай подстрочник!" Одного словаря оказалось мало - многих выражений и слов там не было, пришлось обложиться несколькими. Перевела. Он почитал - понравилось. И очень быстро сделал свою работу.
А потом опять спад, неверие в свои силы и в то, что кому-то еще нужна его профессиональная квалификация.
В 1958 году дважды болел. Первый раз ранней весной. Я как
В начале июля Михаилу Михайловичу стало совсем плохо. До этого он часто уезжал в Сестрорецк. Говорил, что там воздух целебный, что там ему лучше дышится, а главное - он там свободен от дел, от телефонных звонков и от неприятностей, связанных с близостью Союза писателей. И вот вдруг сразу как-то погас, обессилел. Не то что отправиться в Сестрорецк - к нам, двумя этажами выше, подняться не мог. Не приходил уже несколько дней, и еду я носила вниз, в его комнату. Принесла в очередной раз, а он говорит: "Ты завтра ко мне не приходи. Утром Валя возьмет машину и отвезет меня в Сестрорецк. Отдышусь там, а через неделю или полторы вернусь..."
Мы попрощались.
В тот день я видела живого Михаила Михайловича последний раз.
А. Мариенгоф
ИЗ КНИГИ "ЭТО ВАМ, ПОТОМКИ"
(c) А. Мариенгоф, 1990.
...Был Зощенко. Лицо у него словно из холодного пепла. Тех, кого не прорабатывал Сталин, кладут в гроб краше. А ведь Зощенко сейчас "благополучен" - его однотомник издан "Советским писателем".
Он в шелковой рубашке и отличном костюме из английского материала. К сожалению, нервных клеток, сожженных Сталиным, не сошьешь себе из английского материала.
Когда кто-нибудь за столом произносил фразу погромче, M. M. болезненно морщился, и на лице возникали морщины, как у глубокого старика.
К коньяку он не прикоснулся. Пил только шампанское. Пил безрадостно, редкими маленькими глотками, как остывший чай с молоком.
Как-то в сорок восьмом году я зашел к нему. С большими ножницами в руках M. M. ползал по полу, выкраивая из старого пыльного войлока толстые подметки для какой-то артели инвалидов. Не помню точно, сколько ему платили за сотню пар. Во всяком случае, обед в дрянной столовке обходился дороже.
Мы жили в Пицунде... И вот в одну из прекрасных пятниц, самую обычную в этих местах, я получил письмо от приятеля. Сначала он, конечно, сообщил про погоду: "Лето у нас в Ленинграде препротивное - холод, дождь", а потом, в конце четвертой страницы, среди прочих новостей, сообщил, не выделяя особо: "Вы, конечно, знаете, что умер M. M.".
– Какой M. M.?
– Ничего не понимаю... M. M. ... Кто бы это мог быть?
– Какая-то идиотская конспирация!
И вдруг Никритина горестно всплеснула руками:
– Это Михал Михалыч!
У меня перехватило дыхание:
–
Да, Михал Михалыч.Перед нашим отъездом из Ленинграда он заглянул на Бородинку. Был неразговорчив и трудно улыбался.
Перечитали строчку письма. Сомнений не было.
– Он.
Так мы узнали о смерти Зощенко.
Месяца через три, промозглым туманным днем, классическим для Ленинграда, мы поджидали к завтраку Шостаковича.
– А ты, Нюша, выпьешь рюмочку?
– спросил я, откупоривая "маленькую" армянского коньяка.
– Непременно. По погодке.
Дмитрий Дмитриевич пришел, как всегда, точно в условленное время. Аккуратность, исполнительность, безусловно сдержанное слово, жизненный порядок являлись неизменными свойствами этого музыканта, самого вдохновенного в нашем веке.
Шостакович приподнял рюмку:
– Мне бы хотелось выпить в память Михал Михалыча.
Молча выпили.
Мы все по-настоящему любили Зощенко.
– Мне передавали, Дмитрий Дмитриевич, что вы были на его похоронах.
– Да, да, был. Конечно, был. Он лежал в гробу такой красивый.
И, сморщив переносицу под очками, повторил резко и быстро, словно рассердившись на кого-то:
– Очень красивый. Очень, очень.
И сам разлил по рюмкам коньяк.
– Давайте по второй. В его же память. Он был великий писатель.
И опять сердито сморщил переносицу:
– Великий, великий. А вот в покер играл отвратительно. Я терпеть не мог с ним играть. Как дурак он играл. Всегда проигрывал. Помните, как я убежал, швырнув карты? Это, Анатолий Борисович, у вас приключилось с Кирочкой. У Зощенко на руках флеш-рояль был. От короля флеш. С джокером. А у меня тузовый покер. Так он, как дурак, после третьего повышения открыл меня. А ведь раздеть мог. Я бы лез и лез. Помните?
– Конечно, помню. Разве такие случаи в жизни забываются? Это ведь, Дмитрий Дмитриевич, не вторая или третья любовь.
Шостакович улыбнулся, обрадовался:
– Да-да-да! Мой тузовый покер нарвался на флеш. Такое в жизни не забывается. Это верно, это верно.
Я был в добрых отношениях с Михал Михалычем больше четверти века. С молодых лет он очень уважительно относился к медицине - к врачам, к аптекам, к лекарствам, к диетам, к медицинской литературе, наивно считая ее научной. Здоровья он был неплохого, я бы сказал - среднеинтеллигентского, но обожал лечиться, добросовестно выполняя советы врачей. Он очень боялся умереть. А вот в это трагическое лето, заболев совсем несерьезно, вдруг испугался не умереть. И до последнего вздоха решительно и упорно отказывался от врачей, от лекарств и даже от еды.
Устал. Устал жить.
Его жену, Веру Владимировну, в Союзе писателей спросили: "Где бы вы хотели похоронить Михал Михалыча?" Она ответила: "На Литераторских мостках". Но ей в этом отказали под каким-то глупым предлогом. "В таком случае, сказала она, - я хочу похоронить мужа в Сестрорецке". Там была у Зощенко дача. Вернее - половина дачи. Этому желанию вдовы в Союзе обрадовались: "Пожалуйста, мы сегодня же договоримся с похоронным бюро".
А вечером того же дня наше Правление долго обсуждало текст траурного объявления в газете.