Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Вспоминая Михаила Зощенко

Зощенко Михаил Михайлович

Шрифт:

Я ни капли не сомневался, что Зощенко интереснее разговаривать с ними, чем с молодым прозаиком из Ленинграда. Но вот однажды этот далекий и недоступный человек подошел ко мне и сказал, что ему понравилась моя... не знаю, как назвать, - статья не статья, скорее вопль души, оглашенный мной в это лето в журнале "Звезда", о своей работе в кино. Было это написано сгоряча, от обиды: я был кровно обижен на режиссеров и в особенности на критиков, на какое-то время забывших о литературной основе фильма "Депутат Балтики", и разразился "Дневником сумасшедшего", изобиловавшим преувеличениями начиная с первого же абзаца, насыщенного чуть не поприщинским надрывом, и кончая цитатами из восторженных газетных статей, которые я горестно комментировал: "Герой

фильма профессор Полежаев встал в один ряд с Чапаевым и Максимом, артист Черкасов встал в один ряд с Бабочкиным и Чирковым, режиссеры Зархи и Хейфиц встали в один ряд с Козинцевым и Траубергом..." - писали в газете "Литературный Ленинград".

"Словом, все встали в ряд. А куда же прикажете встать сценаристу?" - в сердцах восклицал я.

Не исключено, что Михаил Михайлович, как и многие другие прозаики, пробовавшие писать для кино, тоже когда-то обиделся на кинематографистов и его подкупила горячность моих ламентаций. А возможно, что ему просто понравились какие-то частности в юмористическом духе. От неожиданности я не спросил. Тем более что хотя я и был польщен его вниманием и оценкой, но втайне от самого себя подосадовал, что они обращены лишь на мои излияния по поводу своих огорчений. Стало быть, продолжал я казнить свое самолюбие (ох, забывают маститые, опытные, как уязвимо литературное самолюбие в молодости!), как писателя он меня и не знает. Возможно, оно так и было, и на это грех обижаться.

Так или иначе, внимание было проявлено, внимание участливое, - и контакт между нами установился. Через год с небольшим мы с Михаилом Михайловичем познакомились значительно ближе, неся обязанности членов секретариата Ленинградского отделения Союза писателей и еженедельно встречаясь на деловых заседаниях. В 1939 году мы снова вместе отдыхали в Крыму. Сентябрь был тревожный: Германия напала на Польшу. Количество курортников значительно поубавилось: встревоженные событиями, многие уехали раньше срока домой; в писательском доме остались лишь четверо: Зощенко, я с женой и молодой художник, фамилию которого я забыл. Тогда мы впервые говорили с Михаилом Михайловичем о литературе, точнее - о драматургии.

Я уже упоминал, как удивительно скромен был Михаил Михайлович в оценке своих драматургических опытов, именно опытов, как он всегда подчеркивал. Он ко всему относился серьезно, я бы сказал - научно, в том числе и к теории драмы. Меня поразил этот сугубо научный подход; помнится, я даже осмелился привести пушкинские, неодобрительные, как мне думалось, слова о Сальери, который музыку разъял, как труп, поверил алгеброй гармонию. В ответ на это Михаил Михайлович с увлечением принялся объяснять, что это высокая похвала и все занимающиеся каким-нибудь искусством непременно должны знать в совершенстве его законы. Мне показалось даже, что в глубине души он счел меня дикарем, темным, невежественным человеком, усомнившимся в пользе алгебры для гармонии.

Мы оставались в Коктебеле сверх срока, когда сезон в домах отдыха уже кончился. Октябрь был прохладный, но Михаил Михайлович, как и летом, ходил и ходил вдоль кромки прибоя, время от времени наклоняясь, чтобы поднять, рассмотреть и оценить качество найденного сердолика или "ферламникса", как здесь называли обточенный, отполированный морем агат и халцедон. После первых осенних штормов попадались превосходные экземпляры. Как и многие почитатели этого восточнокрымского уголка, Зощенко не избежал "каменной болезни", и в 1935 году, в день сорокалетия, друзья подарили ему ларчик с двумя отделениями - для орденов и для камешков.

Наверно, существовали писатели, воспевавшие добро, будучи в то же время дурными и злыми людьми. Зощенко был прежде всего хорошим и добрым человеком. Мягкость, безошибочный такт, деликатность, скромность, казалось, были присущи ему всегда, а не являлись чем-то выработанным, а уж тем более показным. Он не был, что называется, широкой натурой,

направо-налево расточавшей благодеяния, но он всегда был готов откликнуться на чужую беду, помочь, посодействовать доброму делу, делая это тихо, со свойственной ему сдержанностью...

Вместе с тем Зощенко был настойчив и принципиален во всех деловых вопросах, какие во множестве приходилось решать на наших заседаниях и совещаниях. Порой проявлял темперамент, отстаивая свою точку зрения, говорил с горячностью, даже жестикулировал; в этих случаях у него иногда вырывалось излюбленное словцо его персонажей - "Пущай!" Причем без всякой иронии, так сказать - без кавычек, видно было, что он не стилизовался под своего героя, давно уже ставшего нарицательным типом, а просто считал это слово уместным в подобных случаях.

При всей внешней мягкости Михаил Михайлович был тверд в своих взглядах. Правда, он никогда не выступал с речами, докладами, декларациями, а если приходилось беседовать с читателями или литературной молодежью, то предпочитал отвечать на вопросы. Записи нескольких таких бесед сохранились и были в свое время опубликованы, но большинство встреч, разумеется, канули в Лету. Помню обсуждение "Возвращенной молодости" во "Всероскомдраме" на улице Росси, с участием медиков, в том числе профессора Останкова, известного психиатра. Любопытно, что сдержанный, учтивый Михаил Михайлович в своем ответном слове упорно настаивал на важности оттенения не литературной, художественной, а опять же научной - медицинской и философской - стороны книги и не принимал никаких скидок на "дилетантизм" - его обижало, если он чувствовал, что его считают "любителем". Может быть, в этом сказывались, как и у многих крупных юмористов прошлого, тяга, желание писать по-настоящему серьезные вещи (как, скажем, комедийные актеры всю жизнь мечтают сыграть Отелло или Макбета).

Повторяю, Михаил Михайлович любил, уважал науку и ученых, ценил точный, четкий язык науки и, начиная примерно с "Голубой книги", разделы и главы которой напоминают исторические обзоры, сам старался им овладеть. Возможно, его документальные повести "Черный принц" (о работе подводников), "Бесславный конец" о бегстве Керенского, да и другие вещи, в частности партизанские рассказы, служили в каком-то смысле своеобразными упражнениями в деловой прозе. Недаром в предисловии к "Шестой повести Белкина" Зощенко признается, что здесь он пытался скопировать пушкинскую краткость и ясность. Между прочим, известность Зощенко, которая была баснословно велика в двадцатые годы, в конце тридцатых и начале сороковых годов заметно убавилась, когда он стал чаще писать серьезные вещи.

Вряд ли можно назвать Зощенко сентиментальным, чувствительным человеком - его обычная сдержанность это исключала. И если "Аполлон и Тамара", "Страшная ночь", "О чем пел соловей", "Сирень цветет" были названы "Сентиментальными повестями", то тут присутствовала явная ирония, хотя к героям их автор относился, как любят теперь говорить, по-доброму. Была тут и своего рода литературная перекличка: повесть Лоренса Стерна называется "Сентиментальное путешествие", а чувствительного в ней не так уж много - у Зощенко все-таки больше...

При этом Зощенко нежно, я бы сказал - растроганно, любил стихи. Все его автобиографические рассказы идут как бы под рефрен чудесных бернсовских строчек, чудесно переведенных Маршаком:

А старость, черт ее дери,

С котомкой и клюкой,

Стучится, черт ее дери,

Костлявою рукой...

Зощенко часто приводит в своей прозе те или иные стихотворные строчки, снижая их иронической фразой - "как сказал поэт". Иногда он действительно над ними смеется, как, например, в рассказе о поэтессе Мирре Лохвицкой, почтенной семьянинке, писавшей пламенно-страстные, чувственные, поистине вакхические стихи. Но я хорошо помню, как Михаил Михайлович с удовольствием повторял вслух чем-то трогающие его строчки из блатной песни:

Поделиться с друзьями: