Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Встреча в Тельгте
Шрифт:

Кончилось тем, что Мошерош, Рист и Гарсдёрфер сели за стол в комнате Гофмансвальдау и Грифиуса, в то время как все прочие, откупившись советами, разбрелись по своим кроватям. Покой медлил воцариться в доме, полном беспокойных гостей. Рядом с четырьмя сочинителями, бурно, точно борясь во сне с ангелом, спал уроженец Глогау — собственно, Грифа можно было числить среди авторов манифеста: даже его сонное бормотанье, выдававшее ход означенной борьбы, дарило составителям подчас иное меткое слово.

Когда же редакция, удовлетворенная если не новым вариантом текста, то хотя бы чистосердечием своих душевных затрат, разбрелась и каждый (выковыривая из головы репья застрявших фраз) пал на кровать, один Гарсдёрфер, деливший комнату с мирно почивавшим Эндтером, не мог сомкнуть глаз, и страдал он не только от назойливой луны в окошке. То одно, то другое лезло в голову, снова и снова. Хотел, чтоб

заснуть, пересчитать овец, а вместо этого пересчитывал золотые пуговицы на Гельнгаузеновой безрукавке. Хотел встать, но продолжал лежать. Несся по коридорам, по лестнице, через двор — и не мог оторваться от пуховика. Что-то тянуло прочь и удерживало на месте. Гарсдёрферу хотелось отыскать Гельнгаузена, хотя он не знал зачем. Чувство, тащившее его через двор из постели, путалось между злостью на Стофеля и братской заботой о нем. Под конец Гарсдёрфер стал надеяться, что Гельнгаузен сам придет к нему и они вместе поплачут — над печальной судьбой, над неверным счастьем, над обманным блеском мира, над ничтожеством его…

Гельнгаузен, однако, плакался в это время хозяйке Либушке.

Она, старуха, всегда остававшаяся для него молодкой, а для его излияний — бездонной бочкой и помойным ведром, она, нянька, наложница и пиявка в одном лице, держала его голову на коленях и все слушала, слушала. Опять попутал его бес. Все у него не как у людей. Вечно где-нибудь да споткнется. А ведь и в мыслях не было разбойничать: собирался только тихо-мирно купить кой-чего у монашек в цесфельдском монастыре девы Марии, их-то он знал как облупленных — и длиннополыми, и голозадыми. Так нет, черт подослал ему под самые мушкеты этих шведов. Все, бранное ремесло пора ему оставлять. Испросить у Марса отставку да завести себе какой-нибудь спокойный гешефт. Ну хоть тот же трактир. Смогла ведь вот она из перелетной Кураж стать оседлой трактирщицей Либушкой. Уж у него и на примете кое-что есть. Тут неподалеку, под Оффенбургом. «Серебряная звезда» — так называется харчевня. Справится, чай, не хуже Кураж. Не лыком шит. Дело нехитрое. Вот и великий Шюц, вместо того чтобы всыпать ему по всей строгости, только отечески пожурил и советовал остепениться. Он, Стофель, в ноги ему повалился, испрашивая прощения, а тот, знаменитость, стал рассказывать ему о своем детстве в Вайсенфельсе на реке Заале: какой справный трактир «У Шюца» (то бишь «У Стрельца») держал там его отец. А под фонарем трактира стоял каменный осел, игравший на волынке. Вот такой осел сидит и в нем, Стофеле, рассмеялся Шюц да еще назвал его Простаком. А он возьми да спроси достопочтенного господина: считает ли он, что играющий на волынке осел, Простак тож, способен содержать справный трактир? «О, он способен не только на это!» — гласил ответ добряка.

Однако Либушка из богемских Брагодиц, которую (то нежно, то насмешливо) Стофель не уставал называть Кураж, думала почему-то, что шит он именно лыком, что от него — хозяина — толку будет как от козла молока, что под своим «не только на это» маэстро Саджиттарио подразумевал, конечно, растущие налоги да множащиеся долги. Черту Кураж подвела круто: для того чтобы заправлять трактиром и не остаться при этом внакладе, ему не хватает не только плотного зада, но и тонкой сметки, позволяющей отличить хвастуна-забулдыгу от добросовестного клиента. Тут уж молчавший доселе Гельнгаузен взорвался.

«Старая сквалыга! Собачье дерьмо! Шлюха! Погань вонючая!» — честил он ее. Обзывал пропащей каргою, сколотившей денежки срамным делом. С тех пор как Кураж подмяли рейтары Мансфельдовой конницы в Богемском Лесу, она-де всегда готова на все услуги. Целые полки можно составить из тех, кто ее потоптал. Поскрести только ее французскую замазку — сразу станет видно, какая она потасканная стерва. Она, сухой чертополох, не сохранила за всю жизнь ни единого ребенка, а мертвого выродка своего пыталась приписать ему! Ну, он с ней еще поквитается, она еще попомнит его, дайте только срок. Вот бросит он службу да разживется немного на трактирном деле — и сразу возьмется за перо. Да, да! Все, все выльет он на бумагу, что накопил на своем веку, все станет подвластно его слогу — и тонкая мысль, и грубая шутка. И ужасы войны дадутся его перу, и чумное веселье, и продажная Кураж со всеми ее потрохами. Уж он-то знает про ее темные делишки с самого Зауэрбрунна — как наживала да куда девала ворованные деньги, все знает. А о чем смолчала Кураж, то он, зоркий Стофель, заметил сам, а чего не заметил сам, о том шепнул ему приятель Шпрингинсфельд: как вела она свою торговлишку под Мантуей, какое зелье сплавляла в своих бутылках, сколько брауншвейгцев через себя пропустила… Все, все ему ведомо! Почитай тридцать лет распутства да лихоборства — все это он распишет по всем

правилам искусства, так, что останется надолго!

Речь эта Либушку рассмешила ужасно. Прямо сотрясаясь от смеха, она сначала вытолкала из постели Гельнгаузена, а потом выкатилась и сама. Как — он, простак Стофель, полковой писаришка, хочет сравняться в искусстве с высокоучеными господами, собравшимися под ее кровлей? Это он-то, кувшинное рыло, с его вечным дурацким осклабом, воображает, что достигнет словесной мощи господина Грифиуса и мудрого красноречия Иоганна Риста? Да ему ли соревноваться с находчивым и изящным острословием господ Гарсдёрфера и Мошероша? И он, неуч, не прошедший магистерскую школу слово- и стихосложения, станет тягаться в виртуозности с хитроумнейшим Логау? Ему ли, не верящему ни в бога, ни в черта, дано будет превзойти божественные песни господина Гергардта? Ему ли, обозному оборванцу, конюху, простому солдату, только и выучившемуся, что грабить, жечь, обирать мертвых да еще вот — с недавних пор — кое-как водить пером по бумаге в полковой канцелярии, ему ли по зубам будут сонеты и духовные песни, потешные и остроумные сатиры, блестящие оды и элегии, а то и вовсе глубокие поучительные трактаты? Ему ли, простаку Стофелю, быть поэтом?

Смеялась Кураж недолго. Напоролась на противоречие прямо посреди фразы. Посреди издевательской фразы: мол, хотела бы она, Либушка, столбовая богемская дворянка, полюбоваться в напечатанном да переплетенном виде на то ослиное дерьмо, какое может выйти из-под пера голодранца Стофеля, — тут Гельнгаузен и ударил. Кулаком. Прямо в левый глаз. Она упала, кувырнувшись о какие-то сапоги и седла, коими тесно, как лавка старьевщика, была набита ее каморка, тут же вскочила и, нашарив рукой деревянную колотушку для сбивания пюре, поискала единственным уцелевшим глазом проходимца, ханыгу проклятого, хмыря болотного, аспида — но, увы, глаз ее не обнаружил ничего, кроме свалки, и с досады она долго, до устали била по пустому месту.

Гельнгаузен был уже за дверью. С плачем пробежал он через залитый лунным светом двор и, продравшись через можжевельник к берегу внешнего Эмса, нашел там плачущего же Гарсдёрфера. Томление бессонницы все же подняло поэта с постели. В сторонке, на сваях сукновальни, можно было разглядеть Грефлингера, удившего рыбу, но Гарсдёрфер туда не смотрел, не поднимал головы и Гельнгаузен.

Просидели на крутом берегу до утра. Говорили мало. Горе их было не из тех, каким можно поделиться. Ни упреков, ни раскаяния. Всю скорбь вобрала в себя река в красивом изгибе. Соловей ответствовал их печали. Может, бывалый Гарсдёрфер давал Стофелю наставления, как приобрести себе имя в поэзии. Может, Стофель уже тогда желал знать, равняться ли ему на испанских прозаиков. Может, проведенная на берегу Эмса ночь навеяла будущему поэту ту первую строчку — «Спеши, соловушка, уж ночь…», — которой начнется потом песнь шпессартского отшельника. Может, Гарсдёрфер загодя упреждал молодого коллегу держать ухо востро с выжигами-издателями. А может, в конце концов оба мирно заснули друг подле друга.

Встрепенулись, лишь когда обозначился день — криками да хлопаньем дверей в трактире. Там, где Эмс раздваивался, чтобы обнять Эмсхаген со стороны города и со стороны Текленбургской пустоши, качались на ветру поплавки. Бросив взгляд на сукновальню, я увидел, что Грефлингер свои снасти уже смотал.

На том берегу вставало за березами солнце. Прищурившись на него, Гарсдёрфер сказал: не исключено, что собрание будет судить Стофеля. Гельнгаузен ответил, что уже знает об этом.

18

Хоть и потертый вид был у трех служанок, когда они накрывали на стол, хоть и перекосило хозяйку Либушку, но утренняя похлебка удалась на славу. Да и грех было бы жаловаться — ведь намешано было в варево немало: и гусиные лапки, и поросячьи почки, и бараньи мозги (с увенчанной накануне головы) — остатки вчерашнего пира. А поскольку большинство приплелось в малую залу, пошатываясь от слабости, то похлебать горяченького было им сейчас даже целительнее, нежели утихомирить душевную тоску. О ней вспомнили прежде, чем все — от Альберта и Даха до Векерлина и Цезена — поработали ложкой.

Началось все — Биркен и еще кое-кто трудились над добавкой — с новых неприятностей: Векерлина обокрали. Из его комнаты исчез кожаный кошель с серебряными шиллингами. И хотя старец слышать не желал, будто это дело рук Грефлингера, высказанное Лаурембергом подозрение подкрепил Шнойбер: он видел, как сей вагант играл в кости с мушкетерами. Отягчал подозрение и тот неопровержимый факт, что Грефлингера с ними не было, — он же тем временем лежал в прибрежных кустах, отсыпаясь после утомительной ночной ловли, рядом с дохлыми уже и все еще трепещущими рыбами.

Поделиться с друзьями: