Встретимся в суде
Шрифт:
Поднимаясь на второй этаж, они предвидели возможность, что Милена, услышав крик мужа и звук выстрела, попытается скрыться вместе с дочерью. Оказалось, она ничего не поняла. Она встретила их с улыбкой, поставив перед собой Оксану. Она по-прежнему пребывала в уверенности, что все идет хорошо в их устоявшейся семейной жизни. Она излучала эту уверенность в видимом спектре, настолько явно, что Дагилев не сразу посмел выстрелить в нее. Для разминки застрелил Оксану… По крайней мере, для себя Леонид трактует это так. Дагилева он не спрашивал. Да тот вряд ли ответил бы…
Выстрел опрокинул девочку на кровать, она упала с простреленной грудью, приподняв в странном жесте беспомощные руки, словно хотела то ли потрогать пистолет, то ли заслониться, как будто ее глубоко запрятанный разум дал знать о себе перед
Зато потом стало тяжело. Ему всю жизнь было страшно тяжело, а стало еще тяжелее. Не угрызения совести, нет… это для слабых! И убитые не являются ему во сне. Только один раз, да и то он забыл об этом… постарался забыть… Но откуда-то взялся мерзкий зародыш осознания, что, убив Оксану, Леонид убил для себя возможность счастья. Счастья, которое не зависит от достижений, которое доступно детям и идиотам, которое порхает и парит над сложностями человеческого бытия, вопреки всему, что дается даром и что не купишь ни за какие деньги… Этот зародыш начал стремительно расти, выпустил игольчатые зубы, превратился в червя, который со времени убийства Оксаны грызет его внутренности.
— Объясните, Александр Борисович: что это такое? И почему оно оказалось связано с таким ничтожным существом, как умственно отсталое дитя?
— Не могу вам сказать, Леонид Маркович, — сдержанно сказал Турецкий, — я не психоаналитик, а следователь.
Казалось, Ефимов забыл, что он находится в кабинете следователя. Он внушал сочувствие своим стремительно постаревшим лицом. Губы Ефимова посинели, и Турецкий испугался, как бы у подследственного не случилось сердечного приступа. А ведь какие, спрашивается, его годы? Александр Борисович постарше его будет, а валидол в кармане носить не приходится… Да, наше поколение было покрепче!
— Пи… рожки… — вырвалось из посинелого, перекосившегося рта.
— Пирожки? — переспросил Турецкий, думая, что ослышался. — Какие пирожки?
— С рисом… Гадкая начинка, самая моя нелюбимая, скользкая… Но мы их с таким восторгом ели… Валька Баканин принес пирожки… На репетицию кавээн в Уральском политехе… И мы их ели… Валька, Ипа, Кинг, Марина, я… Парамонов… Все вместе… Просто ели пирожки… Тогда вместе… По-настоящему…
Турецкий не мог понять, прикидывается подследственный или действительно блуждает в дебрях своего внутреннего мира, постоянно натыкаясь на неведомые и пугающие деревья?
— Распишитесь здесь, Леонид Маркович, — сухо потребовал он. — Встретимся в суде.
Москва — Александрбург, 30 апреля 2006 года.
Самый длинный день в жизни Валентина Баканина
Валентин Баканин был стойким человеком. И, предвидя начало нового этапа прокурорско-милицейских терзаний, запасся силами, чтобы достойно его перенести и не сломаться. Когда же обнаружилось, что не придется ничего переносить и преодолевать, что его просто так возьмут и отпустят на свободу, потому что он ни в чем не виноват, все накопленные силы обратились против Вальки, и он потерял сознание. Вот ведь чепуха, никогда не предполагал, что может просто взять и шлепнуться в обморок. Всегда думал, что обмороки — удел затянутых в корсеты дамочек из позапрошлого века или людей, страдающих серьезными болезнями. А вот поди ж ты…
Придя в себя после обморока, свалившего его в кабинете следователя, Баканин обнаружил себя на чистой белой постели в чистой комнате со стенами, крашенными в бежево-розовый цвет. Комната была размером с обычную, как в типовой квартире, к ней прилагался санузел с туалетом и стоячим душем… Но все это Валентин обнаружил позже. Первое время он спал — попросту спал, будто вся бессонница, накопленная за время пребывания в следственном изоляторе, компенсировалась в этой
атмосфере полного ничегонеделания и покоя. Просыпаясь, видел перед собой часть потолка и окно. Створки окна были грубо забелены масляной краской, но верх оставался прозрачным, как полагается стеклу, и сквозь него маячила голая, с сучковатыми ветвями и единственным присохшим листом, верхушка березы напротив. Когда на нее падал свет утреннего и вечернего солнца, верхушка вспыхивала золотом, в остальное время была обугленной, черной. Почему на ней нет листьев? Разве все еще март? «Наверное, я слишком долго спал, — рассуждал Валентин, — и наступила осень». Но и то, что он проспал значительную часть весны, все лето и сентябрь, не вызывало в нем никаких чувств. Чувств не было. Раз в сутки приходил врач; обслушивал, обстукивал, задавал вопросы и, не получив ответа, разочарованно и слегка укоризненно качал головой. Чаще приходили медсестры: кормили, выносили судно, делали какие-то уколы, совали в рот какие-то таблетки. Валентин принимал лечение с механическим равнодушием человека, махнувшего рукой на собственный организм.Но вот однажды, в очередное пробуждение, он ощутил: что-то произошло. Валька не сумел бы зафиксировать, что на него так подействовало: возможно, солнце слишком ярко сияло на одинокой голой верхушке березы, ставшей здесь его единственной собеседницей, или слишком громко и весело звенели в коридоре посудой, готовясь к завтраку… Вошел врач. На сей раз он не успел задать ни одного вопроса, потому что Баканин опередил его:
— Где я? Все еще в тюрьме?
Врач был молодой, с взъерошенными пепельными волосами, с остреньким, как у воробья, носиком. Валька понял, что он очень милый и доброжелательный человек — по тому, как весело он ответил, от всей души радуясь за больного, пошедшего на поправку:
— Тюрьма для вас, Валентин Викторович, позади. Впереди только свобода, здоровье и счастье. Это неврологическое отделение областной больницы Александрбурга.
— Что со мной?
— Ничего страшного. Теперь уж точно вижу, ничего страшного. Вас ведь уже мое начальство хотело в психиатрию переводить! Говорили, что вы лежите не по профилю. А я за вас стоял насмерть. «Дайте, — говорю, — человеку прийти в себя! Почитайте документальные исторические произведения: у заключенных сталинских лагерей проявлялись те же симптомы. Все они были нормальными людьми, многие потом описали все, что с ними стряслось». Вы как, Валентин Викторович, литературным творчеством никогда не баловались? А то вам, я смотрю, есть что описать. Пересказали мне вашу тюремную эпопею: здесь материала на целый роман хватит…
Валентин прикрыл глаза. Голос словоохотливого врача отплывал куда-то вовне, снова наползала слабость, тело казалось чудовищно неповоротливым, неподвижным, словно чугунная чушка в тонну весом, но какая-то пробудившаяся часть сознания подсказывала: все будет в порядке. Все восстановится. Он встанет на ноги, он пройдется по больничной палате, потом выйдет за пределы палаты, потом за пределы больницы и вдохнет наконец полной грудью воздух внешнего мира, которого он еще не нюхал с тех пор, как ему объявили об освобождении…
Так оно и получилось. Валентин Баканин покидал неврологическое отделение три недели спустя и зажмурился, когда окно, открытое санитаркой на втором этаже, плеснуло солнечным зайчиком в его глаза, отвыкшие от вольного света. Он легко отыскал березу, кивавшую безлистой верхушкой ему в окно: она, единственная из всех украшавших больничную территорию деревьев, стояла черная, мертвая. А кругом шелестели молодые сквозистые кроны, свежо и печально пахла пробившаяся из черных недр земли трава… В кармане пиджака осели справки и документы. Валентин направлялся к больничным воротам, перекинув через предплечье сложенное вдвое пальто, в котором (когда-то очень давно, в какой-то из прошлых жизней) он вошел в Главное следственное управление ГУВД Московской области, на прием к майору Эдмонду Дубине… Посреди утренней теплыни последних чисел апреля пальто тяготило — и своим весом, и связанными с ним воспоминаниями. Откровенно говоря, Баканин собирался оставить его в больнице — на случай, если кому-нибудь из выписывающихся в холодную погоду понадобится теплая одежда, чтобы добраться до дома, но кастелянша строго сказала, что этого не положено, и пришлось тащить пальто с собой.