Вторая книга отражений
Шрифт:
Забудьте на минуту, что Бранд только Бранд. Смотрите сквозь него. Добивайтесь только его смысла, его символической сущности, наблюдайте, как лихорадочно ищет воплотиться мысль самого Ибсена, которая так долго таилась в потемках души, — и вот на нее глядит солнце сознания. Вглядитесь хорошенько; ведь это уж не Бранд лишает умирающую мать причастия — «кайся, мол, старуха. А помнишь ты, старуха, что ты делала тогда перед неостывшим трупом моего отца?»
Нет, это говорит Ибсен, безжалостный к прошлому, неумолимый перед всем, что отживает. Пусть оно примет мою веру, это прошлое, или идет к черту туда ему и дорога. Проклянет? Пускай. Все равно мне не избыть его мерзкого наследия. Постойте, — уж будто это только Бранд думает, что Иегове так нужен его маленький Альф [148] и сам он, Бранд?
148
Альф — сын Бранда, принесенный им в жертву идее служения богу.
Нет, господа, это Ибсен вспоминает о времени, когда он пробовал сталь своих мускулов; это
149
Фогт — в Норвегии до конца XIX в. полицейский и податной чиновник; пробст — старший пастор у лютеран; кистер — пономарь, причетник лютеранской церкви.
150
О, до Джон Габриеля оставалось еще так много времени. Тот вон на садовой скамейке задохнулся и помер… — Речь идет о герое драмы Ибсена «Йун Габриэль Боркман», которая была написана в 1896 г., т. е. спустя 31 год после «Бранда». Анненский проводит параллель между двумя героями, одержимыми идеей власти. Боркман умирает на садовой скамейке (IV).
Вы спрашиваете, зачем Бранд убухал материнские деньги на церковь, которую тотчас по ее окончании он не мог не возненавидеть? Ведь понимал же он, наконец, куда клонится дело?.. То-то вот куда? Зачем? А Ибсен зачем тратил силы на свои стихотворные пьесы?
Кантата, золотые литеры имени Бранда!.. Все это было. Ибсен, тебе не страшно, тебе не совестно? И вот он бежит… Бранд бежит… Куда? Куда?.. А разве он это знает?.. Туда, где высоко и где красиво; туда, в горный, в ледяной храм, где служит старый и седой священник в глазетовой ризе. А с ним, со своим Брандом, идет и легкая, уже осужденная но все еще трагически-властная мечта его пережитой юности — его безумная Герд единственная женщина, которую любил поэт своей безрадостно-снежной любовью… Постойте… а эти тысячи людей… Он, кажется обещал вам чудо… Что это? Кровь? Или они вернулись и грозят опять… Нет, слава богу, они уже там, с теми… Один… Герд… Смерть… Плохая рифма… Последние стихи.
С Брандом Ибсен пережил свой Ветхий завет. Это его-то и засыпало лавиной, этот Ветхий завет. От запрещений и требований поэт уходил к сомненью и раздумью. И Бранд умер на самой грани между задором осужденья и скорбью понимания.
ИСКУССТВО МЫСЛИ [151]
ДОСТОЕВСКИЙ В ХУДОЖЕСТВЕННОЙ ИДЕОЛОГИИ
П. П. Митрофанову [152]
151
Впервые — 2 КО, с. 110–135. Автограф неизвестен. Печатается по тексту книги. Статья была написана в 1908 г., до июля (см. письмо к Е. М. Мухиной от 3.VI 1908 г., а также письмо к А. В. Бородиной от 6.VIII 1908 г.).
Попытка выявить внутреннюю структуру романа Достоевского, установить «родство» между героями — особая задача Анненского в этой статье. Говоря о ненавязчивости авторского голоса в «Преступлении и наказании», Анненский угадывает тот принцип поэтики Достоевского, который в трудах М. М. Бахтина получит название полифонии.
Статья «Достоевский в художественной идеологии» вместе с другими статьями Анненского о Достоевском образует сложное единство, позволяющее говорить о своеобразном отражении всего творчества Достоевского в критике Анненского (особенно если учесть различные суждения о Достоевском в статьях, посвященных другим писателям).
В чертеже, помещенном на с. 197, красная линия заменена жирной чертой.
152
Митрофанов Павел Павлович — см. прим. 1, с. 656.
Метафора расцвета как-то вообще мало вяжется с именами русских писателей. Да и в самом деле, кто скажет, что Лермонтов или Гаршин ушли, не достигнув расцвета, или о восьмидесятилетнем Льве Толстом что он его пережил? Все наше лучшее росло от безвестных и вековых корней.
К Достоевскому особенно неприменимо слово расцвет. Может быть как раз в «расцвете» он считал острожные пали. [153]
Но есть и в творчестве этого романиста поворот; только это не каторга, а 1866 год, когда вышло в свет «Преступление и наказание». Как раз в этом романе впервые мысль Достоевского расправила крылья. Из толчеи униженных и оскорбленных, от слабых сердец и прохарчинских бунтов, от конурочной мечты и подпольной злобы писатель выходит в сферу — или, может быть, тоже толчею? высших нравственных проблем. Именно к этому времени настолько перегорели в его душе впечатления тяжелого опыта, что он мог с художественным беспристрастием волновать читателей идеями правды, ответственности и искупления. Ни раньше, ни позже 1866 года Достоевский не был и тем чистым идеологом художественности, который создал «Преступление и наказание».
153
…он
считал острожные пали. — Ср. в «Записках из Мертвого дома»: «Был один ссыльный, у которого любимым занятием в свободное время было считать пали. Их было тысячи полторы, и у него они были все на счету и на примете. Каждая паля означала у него день…» (гл. 1 «Мертвый дом»).Правда, там есть и Лужин, и Лебезятников, но мысль, давняя злобная мысль подполья, еще не успела вырастить из этих зерен белены Карамазовых.
В косой желтой комнате, правда, уже читают о воскрешении Лазаря, но Алеша Карамазов, пожалуй, еще даже не родился, а Дунечка только грозит развернуться в Настасью Филипповну. В романе есть ужас, но еще нет надрыва.
Как роман «Преступление и наказание» по своей художественной стройности остался у своего автора непревзойденным. В нем есть настоящее единство, в нем есть не только сжатость, но и центр. И начало в нем есть, и конец, и притом эти части изображены, а не просто передаются летописцем. Мучительному нарастанию июльской недели [154] не помешали скучные отступления «Подростка» и «Карамазовых»; и роман не загроможден, подобно «Идиоту», вставочными сценами, в которых драма так часто у Достоевского не то что получала комический оттенок, а прямо-таки мешалась с водевилем. Наконец, роман этот не поручается и одному из тех излюбленных Достоевским посредников, которые своей очевидной ненужностью местами компрометировали даже «Бесов». Правда, и в «Преступлении и наказании» есть тоже посредник — таков был, верно, фатум Достоевского, — но он мотивирован и как действующее лицо, и притом мотивирован превосходно.
154
Мучительному нарастанию июльской недели… — События романа происходят в июле.
Из романов Достоевского «Преступление и наказание», безусловно, и самый колоритный. Это — роман знойного запаха известки и олифы, но еще более это роман безобразных, давящих комнат.
Я читал где-то недавно про Льва Толстого, как он рассказывал план нового своего рассказа.
Женщина, стыдясь и дрожа, идет по темному саду и где-то в беседке отдается невидимым жарким объятиям. А кончив отдаваться, на обратном пути, когда от радости осталось только ощущение смятого тела, вдруг мучительно вспоминает, что ее видел кто-то светлый, кто-то большой и лучезарно-белый. [155]
155
Я читал где-то недавно про Льва Толстого… кто-то большой и лучезарно-белый. — В дневниках Толстого и в мемуарах о нем упоминаний о таком замысле не обнаружено.
На фоне этой лучезарной совести, символ которой возник где-нибудь на луговом просторе или в таинственных лощинах, хорошо выделяется колоритный символ той же силы в «Преступлении и наказании».
В этом романе совесть является в виде мещанинишки в рваном халате и похожего на бабу, который первый раз приходит к Раскольникову с удивительно тихим и глубоким звукосочетанием убивец, а потом, еще более страшный, потому что иронический, кланяется ему до земли и просит прощения за злые мысли, просит прощения у него… Раскольникова. [156] Чувствуете ли вы это?
156
В этом романе совесть является в виде мещанинишки в рваном халате… просит прощения у него… Раскольникова. — Пн 3, VI, 4, VI.
Но я не знаю во всем Достоевском ничего колоритнее следующей страницы «Преступления и наказания».
— Не зайдете, милый барин? — спросила одна из женщин довольно звонким и не совсем еще осипшим голосом.
Она была молода и даже не отвратительна — одна из всей группы.
— Вишь, хорошенькая! — отвечал он, приподнявшись и поглядев на нее. Она улыбнулась; комплимент ей очень понравился. — Вы и сами прехорошенькие.
— Какие худые! — заметила басом другая: — из больницы что ль выписались?
— Кажись, и генеральские дочки, а носы все курносые! — перебил вдруг подошедший мужик, навеселе, в армяке нараспашку и с хитро-смеющейся харей. Вишь веселье!
— Проходи, коль пришел!
— Пройду! Сласть!
И он кувыркнулся вниз.
Раскольников тронулся дальше.
— Послушайте, барин! — крикнула вслед девица.
— Что?
Она сконфузилась.
— Я, милый барин, всегда с нами рада буду часы разделить, а теперь вот как-то совести при вас не соберу. Подарите мне, приятный кавалер, шесть копеек на выпивку! Раскольников вынул, сколько вынулось: три пятака.
— Ах, какой добреющий барин!
— Как тебя зовут?
— А Дуклиду спросите.
— Нет, уж это что же, — вдруг заметила одна из группы, качая головой на Дуклиду. — Это уж я и не знаю, как это так просить! Я бы, кажется, от одной только совести провалилась…
Раскольников любопытно поглядел на говорившую. Это была рябая девка, лет тридцати, вся в синяках, с припухшею верхнею губой. Говорила она и осуждала спокойно и серьезно.
«Где это, — подумал Раскольников, идя далее, — где это я читал, как один приговоренный к смерти, за час до смерти, говорит или думает, что если бы пришлось где-нибудь на высоте, на скале, и на такой узенькой площадке, чтобы только две ноги можно было поставить, а кругом будут пропасти, океан, вечный мрак, вечное уединение и вечная буря, — и оставаться там…» и т. д. [157]
157
Не зайдете, милый барин?… и вечная буря, — и оставаться там… Пн 2, VI. Слова: «Где это я читал… вечное уединение, вечная буря — и оставаться там», — относятся к роману В. Гюго «Собор Парижской Богоматери» (кн. 2, гл. 2).