Вторая линия. Рассказы и истории разных лет
Шрифт:
Когда топишь камин, а кочерги в доме нет, то и дело приходится выбирать из кучи хвороста какую-нибудь удобную ветку, чтобы с ее помощью ворошить другие хворостины, перемешивать, переворачивать, передвигать с места на место.
Тогда хворост в камине сгорает быстрее, зато ветка, выбранная в качестве кочерги, не попадает в топку очень долго. Несколько дней, а иногда и недель. Ну, то есть, пока ей не найдется замена, такая же, или лучше.
Очень знакомая ситуация, да?
Причем, в обоих случаях — если считать горение «благом» для хвороста, и если расценивать горение как «зло» для хвороста, все равно. Всегда нужен кто-то, чтобы помогать другим (таким же, как он сам) сгореть побыстрее.
И пока он делает свое дело, он свободен от повинности гореть, или лишен права гореть. Все равно.
Все равно, действительно.
НЕ МОЙ [27]
У
Немой, мягко говоря, закладывает за воротник. То есть, если называть вещи своими именами, бухает по-черному.
В середине почти всякой ночи немой задирает лицо к небу и громогласно заявляет о себе. Похоже, он собачится с небесами, как другие — со сварливыми женами. Кажется, немой считает что небеса камнем повисли у него на шее. Не будь этого груза, он бы всем показал! А так, что ж, не покажет. Ничего, никому.
27
Не могу найти эту запись в архиве, но похоже, лето 2007 года.
С этим немым, кстати, что удивительно. Вроде бы, все соседи, жильцы ветхих домишек, окружавших мою студию на улице Даукшос, были мне знакомы. А вот этого немого ни разу не довелось увидеть, он появлялся только в темноте, когда гасли все окна, кроме моего, и даже редкие фонари не горели. До сих пор не знаю, был это человек, или только голос.
Ближе к утру немой, похоже, окончательно утрачивает скромное, но отчасти справедливое представление о реальности, присущее обычно людям его круга. И, надо думать, приближается к пониманию подлинной сути вещей. Поэтому предрассветные речи немого преисполнены душераздирающего отчаяния, какого не доводилось мне видеть даже на самом дне себя в наичернейшие дни — а это дорогого стоит.
ПРО АД [28]
28
Сентябрь 2005 года. Ночной автобус Львов-Краков. Только насчет «наилучших моментов жизни»… эээ… художественное преувеличение. Трясло в этом автобусе зверски.
В наилучшие моменты жизни, когда, к примеру, белоснежный автобус везет меня из одного прекрасного города в другой прекрасный город, мне вдруг становится как-то особенно очевидно, что — вы как хотите, а я уже давно болтаюсь в своем персональном аду; за какой эвридикой меня сюда занесло, неведомо. Но обратной дороги я не помню.
Эти ваши черные пашни, эти ваши деревенские дома, где гасят свет до полуночи, эти ваши сияющие пустые пространства вокруг бензоколонок, эти ваши пограничные заставы, этот ваш поворот луны на ущерб — что это, зачем, кто велел? Уберите.
У меня дома не так. Все не так. Вообще все.
Особенно в мелочах. Ох уж эти мелочи.
У нас свет по ночам в каждом окне, даже если хозяева спят, все равно ставят фонари на подоконники, для красоты и удобства прохожих. У нас не бывает пограничных пунктов, потому что всяк ходит, где хочет, попробуй останови — улетит к черту. И документов тоже не бывает, потому что и так ясно, кто есть кто, достаточно просто в глаза поглядеть. А если проницательности не хватает, можно спросить, вам скажут. Никто не станет скрывать такой пустяк как имя, которое все равно ведь практически на лбу, практически огненными скрижалями про-ца-ра-па-но. И луна у нас не бывает ущербной, она всегда растет, вырасти никак не может, и правильно, какие ее годы?
Где я вообще? Как меня сюда занесло? Здесь кто-то еще из наших есть? Как будем выбираться?
Вот почти всегда настигает меня в дороге такое настроение. Поэтому я очень люблю ездить. Полезно бывает прийти в себя, хотя бы ненадолго.
Эвридика, ты уж давай, найди меня, позвони, пора домой, оживать.
READ ONLY [29]
На среднем пальце моей левой руки есть крошечный шрам. Этот шрам — история про тайну и забвение, потому что я вроде бы помню великое множество эпизодов, имевших место в ту пору, когда мне еще года не исполнилось, а откуда взялся шрам, не помню, мне кажется, он был всегда, но это, честно говоря, вряд ли.
29
Февраль 2007 года, подсказывает нам архив. Шрамов с тех пор, вроде бы, не прибавилось.
Шрам на моей правой ладони, тоже очень старый, —
про справедливое возмездие, и про страх, и про панику, и про потерю самообладания, и еще про многие скверные вещи. Шрам крошечный, почти незаметный, а история большая и непростая, так часто бывает.Мне в ту пору едва исполнилось шесть лет, и у нас во дворе вдруг началась эпидемия охоты на бабочек, все ловили их специальными разноцветными сачками, потом укладывали потрепанные крылатые трупы в коробочки с прозрачными крышками, носились с жалкими своими коллекциями, хвастались красотой и численностью добычи. Это был первый в моей жизни опыт бездумного следования массовому увлечению, тренду, как сказали бы сейчас. Желание соответствовать дворовой моде совершенно лишило меня разума. Дело в том, что другие дети, вполне возможно, могли творить с бабочками что пожелают, но только не я, потому что, когда мне было четыре года, в моем небе время от времени появлялись гигантские бабочки, с размахом крыльев никак не меньше метра, один раз их видела моя старшая сестра, которую отправили гулять со мной в парке; она, к слову сказать, до сих пор помнит этот эпизод, хоть и пытается иногда убедить себя, будто нам померещилось. В шесть лет можно не знать слова «табу», в шесть лет вообще можно не знать и не понимать ничего, но игнорировать внутренний запрет ради сомнительного счастья повторять за другими недопустимо ни в каком возрасте; ославленный на тысячелетия Иуда Искариот по сравнению со мной — вполне приличный человек, и возраст тут не имеет решительно никакого значения.
Так вот. Уступив моим мольбам, родители подарили мне на день рождения сачок отвратительного тускло-малинового цвета, мне казалось, этот цвет родился из их упрямого нежелания покупать сачок, но, как я теперь понимаю, выбирать им особенно не приходилось. Впрочем, внешние данные орудия охоты меня не остановили. Усилия мои были вознаграждены, ближе к концу лета у меня тоже появилось несколько коробок с засушенными бабочками, это была чуть ли не самая скудная коллекция во дворе, но она — была. Это меня окрыляло и одновременно понуждало к дальнейшим действиям.
И вот однажды меня постигло возмездие. В нашем дворе, куда меня выпустили гулять с сачком и пустой стеклянной банкой для добычи, слонялась компания незнакомых мальчишек лет десяти-двенадцати, которые в какой-то момент вдруг стали обступать меня с угрожающим видом. Как и следовало ожидать, мои нервы не выдержали напряжения, впавший в панику разум дал ногам команду бежать домой, мальчишки, только этого и ждавшие, с воплями и завываниями кинулись следом. Финал этих гонок вышел дурацкий и вполне предсказуемый: я цепляюсь сачком за дверную ручку собственного подъезда, роняю банку, та разлетается на осколки, я со всей дури падаю сверху. Не знаю, сколько времени ушло на то, чтобы осознать и оценить это событие, но думаю, вряд ли больше, чем пара-тройка секунд. К этому моменту мальчишек уже не было — ни рядом, ни во дворе, ни на улице, за забором, вообще нигде.
Человек, незнакомый с контекстом нашей жизни в военном городке, вряд ли увидит в этом эпизоде что-либо хоть сколько-нибудь удивительное, кроме разве что внезапного исчезновения злых мальчишек, которое, впрочем, тоже можно объяснить: увидели, что вышло, испугались, спрятались — да хоть бы и в соседнем подъезде. Поэтому надо, наверное, объяснить, что жизнь наша на улице Рейнштейн-штрассе была почти деревенской и, можно сказать, идиллической: все друг друга знают, причем не в лицо, а практически как родню, старшие дети во дворе не обижают младших, потому что мы же, можно сказать, выросли у них на руках, наши родители каждую неделю оставляли нас под присмотром друг у дружки, когда уходили в кино. Вокруг — здания посольств, жилища дипломатов, очень много полицейских, которых наши отцы угощали сигаретами, а наши мамы по дороге в магазин сочувственно спрашивали, не захватить ли им чего перекусить; чувство безопасности было настолько велико, что взрослые оставляли ключи от квартир в специальных ящичках, приделанных к входным дверям, летом разрешали детям гулять чуть ли не до полуночи, и в школу, дорога до которой отнимала примерно полчаса, все ходили без присмотра, даже первоклашки. Незнакомым мальчишкам, да еще и русским (а они говорили, вернее, кричали на меня по-русски), было попросту неоткуда взяться, я уже не говорю о том, что у нас никто никогда так себя не вел, и куда они подевались — вопрос на фоне всего вышеизложенного вполне излишний.
Наверное, поэтому дома мне не поверили. Вместо того чтобы пожалеть, отругали за разбитую банку и пораненную руку, а еще больше — за вранье про чужих мальчишек. Коллекция бабочек стала навевать мне неприятные воспоминания об этой вопиющей несправедливости. А поскольку ловить бабочек мне, несмотря на трагическое происшествие с банкой, не запретили, перестать это делать оказалось очень просто (а вот если бы запретили, пришлось бы продолжать любой ценой). То есть все к лучшему, хотя, конечно, хотелось бы, чтобы таинственные мальчишки обломали мне первую же охоту на бабочек, но мало ли чего мне бы хотелось теперь.