Вторая смена
Шрифт:
В коридоре я напарываюсь на группку студентов: две барышни и четыре кавалера, возрастной разброс от двадцати до пятидесяти, настроение у всех одинаковое, деловое и веселое одновременно:
– Бестий пересдал или опять завернули?
– А когда пересдавать, объясни, пожалуйста? Март месяц, Чеширыч в загуле…
– Слушай, я не могу! Он лекции строит по принципу «что вижу – то пою», несет ахинею!
– Господа, я решительно не понимаю, как мы эту ересь вообще сдавать будем?
– Славик, ты что? Ересь на первом курсе сдают, в летнюю сессию.
– Не прискребайся, я в фигуральном смысле.
– Наше счастье,
– А про практику, Маня, молчи лучше!
– Манька, ну не напоминай ты ему, не будь мирской. У него по молодильнику хвост. Не растут яблоки, хоть тресни. На кафеле растут, на паркете тоже, а в аудитории линолеум на полу, сквозь него росток не пробивается!
– Стоп! Слава, а ты как пальцы держишь? Какая рука рабочая, левая или правая?
– Правая.
– Тогда смотри: вот так вот пальцы гнешь, до упора, семечко на них ставишь. Манька! У тебя стрелка на колготках, смотри!
– Ой, длинная какая! Слушай, как думаешь, что легче – зашить или зарастить?
– Мальчики, вы идите. Ну конечно, зарастить. Только на ноге опасно, если не уверена…
– Знаю, что опасно. Но у меня молния на сапоге заедает. Томка, можешь?
– В общагу сбегай, переоденься. Туда-обратно две минуты, сто раз успеешь.
– Не две, а пять. А у нас Кошкин сейчас, он не любит, когда опаздывают.
– Да, Кошкин – это жестоко. Маня, а вообще это странная мысль. Смотри, у нас все предметы как предметы. А кого ни спросишь «что в сессию сдавать?», любой скажет: бестилингву, артпрактику и Кошкина… А теперь представь, что в дипломе так и напишут: «бестиалингвистика» – двенадцать, «практическое артефактоведение» – одиннадцать, «Кошкин» – двенадцать.
– По «Кошкину» больше десятки нереально получить, – вмешиваюсь я.
Приземистая кудрявая Маня и ее собеседница поворачиваются, смотрят на меня и дружно фыркают. Совсем по-девчоночьи. Хотя Манечке ну точно уже под полтинник.
– Шестьдесят лет назад знаете как мы Кошкина звали? – Маня трясет лиловыми кудельками и смотрит вопросительно. А ее товарка – юная, но такая хрупкая и строгая, что в ней легко разглядеть недавнюю старушку, поправляет бусики и говорит:
– Крысолов…
– Его сейчас тоже так зовут, да?
– Нет, – усмехается Манина подружка. – Сейчас Кошкина чаще Мышкиным зовут. Евдокия, вы меня не помните, наверное? Я Тамара из Северо-Восточного.
– Помню, конечно, но вот не узнала. Вы так обновились хорошо. – Вот как, оказывается, выглядит Ленкина сменщица. – Очень приятно, Тамара. Будем еще раз знакомы. Это вы теперь вместо Лены работаете?
– Да. А это вы Марфину дочку усыновили?
– Ой, а расскажите! – Кудлатая Маня еле дожидается моего кивка. Тянется ко мне, как цветок к солнцу, всеми своими кудрями, бусиками, оборками на пестрой шерстяной юбке. – Такая девочка хорошенькая, маленькая совсем! Жалко ее, правда?
– Тяжело с ней? – пожимает плечами Тамара.
Мне не нужно ни добродушного любопытства, ни осуждающей поддержки.
– Анька – прелесть. Очаровательный ребенок. Маня, пардон, у вас чулок пополз.
Я откатываюсь на запасные позиции, к окну с цветами и строгим Анюткиным отражением. И только сейчас замечаю на стене прямоугольный плакатик «Курить можно!».
– Ань? Все нормально?
Анька поворачивается, трет замерзший нос:
– Я есть хочу. И в туалет.
Она благополучно растворяется за дверью с казенным кокетливым «Les femmes» [4] ,
а я остаюсь снаружи, в компании нерешенных проблем. В недрах нашего благородного заведения должен существовать буфет. Сейчас скормлю ребенку какие-нибудь внезапные сосиски, а за неимением буфета забурюсь в общагу, прошвырнусь по комнатам. Кто-нибудь да накормит. Не пропадем. А потом очередная Тамарка или Танька будет кривить губы. Дескать, хреновая из Дуськи опекунша, ребеночек-то у нее голодает и по чужим общагам скитается.4
Дамы (фр.).
– Женя!
Артемчику я сейчас радуюсь просто как родному.
– Заяц! Ты меня слышишь? Погоди, сейчас звук прикручу! Зай, у нас Анька голодная! Сделай что-нибудь, а?
– Женя, тебя бумаги просят подписать.
– Сейчас, Темчик. – Я полирую взглядом стекло. Странно, что дом, гаражи и забор на месте стоят, назад не убегают – как в окне вагона. Потому как ощущения знакомые: запоздалый страх за уже принятое решение и неизвестность впереди. У меня такое было, в германскую, когда я в девятьсот четырнадцатом году первый раз в санитарном поезде ехала. Там страшно было до кислятины во рту, только еще пол под ногами дрожал, а деревья с деревнями назад убегали, в тыл.
Из логова дамской сантехники величественно выплывает Анютка. С пышным, болезненно-белым бантом на увядших кудрях.
– Мне одна тетя повязала. Прямо из бумаги, из рулончика. Превратила в ленту! Женька, а ты так не можешь, да?
– Я не могу? Я могу!
– Пап, правда красиво?
Темка трясет башкой. У него в ушах звенеть начало, автоматически – оброк временной глухоты именно так срабатывает.
– Ну что, идем?
– Идем! – кивает нам настоящий шелковый бант на Анькиной макушке. Если заклятие вовремя не снять, то он так и будет торчать, словно приклеенный или прибитый.
Шварцевского ректора я вижу первый раз в его нынешней жизни. Совсем молоденький, чуть ли не ровесник Гуньки. Только не рыжий, а белобрысый. Язык сам поворачивается эдакую прелесть «Ванечкой» назвать, а приходится по субординации:
– Доброй ночи, Иван Алексеевич!
Он продолжает что-то строчить в большом блокноте, покусывая насаженный на макушку одноразовой ручки пластиковый колпачок. Рядом лежит еще одна ручка, из дорогих и статусных, тоже изгрызенная. Почерк у Ванечки Алексеевича корявый и старческий – недавно из спячки вернулся, пальцы еще не разработались. А у Темчика почерк размашистый, лихой. Привык договоры и приказы подписывать, теперь на автопилоте точно так же рукой ведет. А в ней, кстати, не «паркер» и не прочая пафосная требуха, а огрызок синего химического карандаша. И Темке от этого так тревожно, что он не сразу замечает, что его собственная лихая виньетка, выведенная на первом экземпляре, сама по себе проступает на второй и третьей копии.
Грифель у карандаша мокрый, жирный, а я его все равно обхватываю губами. Так скрепляют хорошие договоры – не кровью, а слюной. Тоже крепко держит.
«Озерная Е. О.». Завитушка выходит кривой и спутанной, повисает, как клочок волос на щербатой расческе. Все, поздняк метаться, я взяла на себя всю ответственность. Юркая секретаршина лапка выдергивает у меня бумагу – слишком быстро, так, что грифель цепляется. На всех трех экземплярах остается одинаковый синий штрих. Как тропинка в снежном поле.