Вторая весна
Шрифт:
— Я хочу, чтобы вы поняли все величие дел, которые собираетесь делать. В записях Темира есть интересная мысль. — Он подошел к дивану и взял лежавшую рядом с Корчаковым тетрадь, сшитую из многих ученических тетрадей. Полистав ее, найдя нужную страницу, учитель прочитал: — Вот!.. «Распахать целинную степь — это то же, что открыть новый материк. Люди, сделавшие это, будут достойны славы Колумба!»
— Люди, достойные славы Колумба! — засмеялся вдруг нервно Неуспокоев. Пухлые, капризные его губы стали суровыми и злыми. — Какая высокопарная ерунда! Колумбы толпами не ходят. Колумб был один!
Директор быстро обернулся
— Интереснейшая вещь, Борис Иванович! Покойный сын Галима Нуржановича, агроном, еще до войны работал над проблемой хозяйственного освоения целинных степей. Он пропагандировал эту идею, делал опыты, собирал чужой опыт, и все это записано здесь, в этих ученических тетрадях. Это труд трех лет! — Голос Егора Парменовича рокотал, как басовая струна. — Темир Нуржанов наш соратник. Он пахарь нашей нивы, работник нашего общего народного дела!
— Теперь дело всерьез пошло, теперь покатилось! — твердо, по-хозяйски сказал Грушин. — А первым каково было? Силенку, да еще какую, надо было иметь!
— Еще недавно я думал, что никому не дам читать дневники Темира, — потирая ладонью левую сторону груди, заговорил снова Галим Нуржанович. — Равнодушные люди посмеются над заветными мыслями моего сына. А теперь… Возьмите, — протянул он тетради Егору Парменовичу. — Дайте читать вашей молодежи. Пусть ценят они счастье первых трудных дорог.
Размотав с ноги шаль, Егор Парменович встал:
— Спасибо, Галим Нуржанович! Верьте, что вы передаете заветные мысли вашего сына в дружеские руки. Это для нас дорогой подарок!
Галим Нуржанович молчал, сипя грудью. Широкие брови его дрожали, но жарок был взгляд и счастливой была улыбка на запекшихся губах. Корчаков взял бессильно лежавшую на коленях руку учителя и почувствовал старчески слабое ответное пожатие.
— Я совсем такого человека видел! Про целину говорил, как акын пел! — закричал неожиданно из спальни Садыков и вышел в столовую, босой, без кителя. Спохватившись, что в комнате женщины, он стыдливо прикрыл ладонью распахнутую грудь. — На фронте такой знакомый человек был.
— Это был казах? Его фамилия? — выдохнул Галим Нуржанович, хватил вдруг всхлипом воздух и опустился на стул. Пусть успокоится сердце и отхлынет смертельное удушье. Но сердце не успокаивалось и удушье не отпускало. Он повернулся к подоконнику и начал, как слепой, шарить рукой.
— Что вы ищете, Галим Нуржанович? — подбежала к нему Шура.
— Валидол… Тут должен быть валидол. Нет… В спальне забыл…
— Идемте, идемте. Вам лечь надо. Валидол я вам дам.
Она подняла учителя со стула и с помощью Грушина увела в спальню.
— У человека сердце больное, а мы накурили здесь, как на заседании месткома, — сказал сердито Егор Парменович. Подойдя к окну, он распахнул его.
Из черной бездны ночной степи ударил в комнату свежий ветер. Снег перестал. Машины, в полутьме двора казавшиеся громадными, дремали, закутав морды-радиаторы в теплые чехлы. Внизу, под сопкой, дотлевали костры.
— А вы что, Курман Газизыч, — обернулся от окна Корчаков, — действительно на фронте его сына встретили?
— Нет, тот русский малый был, Дубинин фамилия, с Дальнего Востока. У них целины тоже много. Ой, как он про целину говорил! Куда твой солдатский сон делся!
— Не
он ли сагитировал вас на целину поехать? — засмеялся Корчаков.— Вот верно сказал! Десять лет прошло, а его разговор о целине помню. Сагитировал, что думаешь?
— И спасибо ему! А вы, товарищ майор, слышали когда-нибудь, что такое распорядок дня? Ах, слышали! Тогда отправляйтесь спать!
— Волк в снегу повалялся — бодрый. Я полчаса поспал — тоже бодрый. Понимаешь, пропал мой сон. Хоп, пойду, — послушно повернулся он и ушел в спальню.
— Ян Жижка, как известно, завещал натянуть его кожу на барабан, чтобы и после смерти звать на бой, — сказал среди общего молчания Неуспокоев. Он перелистывал тетради Темира, лежавшие на столе. — А вот натянули или нет, не знаю.
— Я не понимаю… — встала Шура и прижала к груди ладони. Темный сарафан придавал ей чистую девичью строгость, и поэтому, может быть, очень строгими были ее сведенные к переносице брови.
Неуспокоев взглянул на нее, закрыл тетради и крепко положил на них ладонь:
— А это и не важно, натянули или не натянули. Кому он нужен, этот трогательный и наивный барабан? Мы выросли и разучились умиляться.
Лихорадочно розовея, Шура подошла к Неуспокоеву, молча сняла его ладонь с тетрадей Темира и протянула их директору.
— Спрячь их в сейф, Марфа, — сказал Егор Парменович Башмаковой.
— А нельзя ли мне познакомиться с этими записями? — жадно посмотрел Борис на тетради.
— Конечно, конечно! — ответил Корчаков. — Это, так сказать, предыстория целины. Вам и карты в руки!
— Идите сюда, товарищ. Здесь вам удобнее будет, — выглянула из кабинетика Варвара.
Она зажгла на письменном столе старинную бронзовую лампу — медведь, вставший на дыбы, — и поставила графин с кумысом.
— А кушать захотите, в столовой на буфете баур-саки. Вы не стесняйтесь!
Борис поблагодарил, сел за стол и услышал взволнованный голос Шуры в столовой:
— Подвиг, страстная потребность человеческой души, это тоже только повод для вашей иронии?
Неуспокоев что-то ответил насмешливое, но слов Борис не разобрал. Он нетерпеливо открыл тетради на первой странице.
Глава 18
Тетради Темира Нуржанова
Они начинались эпиграфом:
…Лишь бездарный уживается с судьбой: Нет в нем жара, мысли немощны его, Прозябает он в покорности тупой…Затем шла запись без даты.
«Мысли терзают голову! Они прибывают и прибывают, как вода в половодье, а прорвавшись, опрокинут всю мою жизнь.
Пляска мыслей! Хаос мыслей! Надо привести их в порядок. Ненужные выбросить, нужные, важные оставить. Так, отправляясь в дальнюю дорогу, умный путник пересматривает свой заплечный мешок.
Попробуем это сделать. Где же начало?
Начало, пожалуй, в моем приезде к отцу летом, в первый год моего учения в институте. Ата встретил меня на маленькой, затерявшейся в глухой степи, железнодорожной станции, и мы сразу тронулись. При выезде из станционного поселка, в начале степной дороги, стоял и приглушенно ныл телеграфный столб. С милой, мягкой улыбкой отец сказал: