Вторая жизнь
Шрифт:
– Потом-то я понял, - Никонов понизил голос до шепота и перегнулся ко мне через край кровати, так что я невольно отпрянул.
– Я понял, что это было п о в т о р е н и е. Все это уже было один раз в ином виде и должно было повториться...
Он устало отодвинулся и опустил голову на подушку. Я молча ждал продолжения.
– Прошла неделя, другая. Казалось, я забыл о Брянцеве и его стихах. Плешаков болел и не вспоминал о пакете из Пскова. Но день за днем неведомый Брянцев все чаще стал ко мне возвращаться. Скоро я и думать больше ни о чем не мог. Я должен был узнать - а какой он, Брянцев? Что он сказал и сделал, получив мое письмо? Пожаловался другу, любимой женщине? И есть ли
Поезд в Псков пришел утром, часов в семь. Идти к Брянцеву было еще рано, я зашел в вокзальный буфет выпить стакан чаю. От бессонной ночи и промозглого холода ранней неуютной весны меня познабливало. Время от времени бессмысленность моего поступка напоминала о себе, и я вслух грубо ругал себя. Впрочем, на меня никто не обращал внимания.
Я взял извозчика и велел ехать в училище. Домой к Брянцеву я решил пока не ходить. Мутнело серое утро. Деревья на бульваре уныло опускали ветки. Церквушки, приземистые и кривобокие, торчали среди потемневших сугробов. С реки дул жесткий неприятный ветер.
Подъехали к училищу. Убогое бревенчатое здание в два этажа. Я отдал двугривенный и с бьющимся сердцем вошел в сени. Почему-то мне казалось, что я сейчас увижу Брянцева... И скажу, что случилось недоразумение.
Но я увидел только мальчика лет двенадцати в старом армячишке. "Господина Брянцева, учителя, знаешь?" Он дико смотрит на меня, поворачивается и убегает. Странно.
Появляется сторож, солдат-инвалид, и проводит меня к инспектору. Навстречу встает симпатичный широколицый человек лет под тридцать со здоровым румянцем на щеках. Морозов...
Представляюсь. Морозов краснеет и бледнеет от изумления и радости: Петербург, столичный журнал... Точно сам Михайловский вошел в его крошечный кабинетик с колченогими стульями.
Брянцев... Вдруг при упоминании этого имени его скуластое мужицкое лицо как-то передергивается и болезненно морщится.
– Андрюша... Андрюша на прошлой неделе застрелился...
Где-то я слышал красивые слова: железный ветер несчастья. Тут я почувствовал, как он дует и пронизывает до костей. В этом ветре был запах мерзлой револьверной стали, стылых рельсов, чего-то еще ржавого и страшного.
Морозов сопел как мальчишка, пытаясь сдержать слезы. Да, такой человек мог любить Брянцева и, несомненно, любил его.
Мы сидели молча. Я спросил его: как, где... Вопрос п о ч е м у не шел на язык.
"Ушел утром из дому и в городском саду..." Я потом ходил в сад. Грязный талый снег, бурые, еще безжизненные деревья. На это он взглянул в последний раз и... Неудержимая дрожь сотрясала меня. Я почти бегом выскочил из сада, зашел в трактир, спросил рюмку водки и жадно выпил...
Но это было потом. А теперь надо было объяснить Морозову мой приезд. Я солгал, что один из моих коллег, знавший Брянцева, советовал мне зайти к нему и посмотреть его стихи. Я же в Пскове по другим, своим личным делам. Я подчеркнул личным, чтобы не было расспросов. Но Морозов и не думал об этом.
Мы пошли к Брянцеву на квартиру. Ему было двадцать два года, он был неженат и жил (как и я) с младшей сестрой. Нас встретила миловидная белокурая девушка с медлительной речью. Она теперь собиралась уехать к тетке в Москву. В Пскове были только могилы родителей и брата.
Никаких бумаг от него не осталось. Она думает, Андрюша все сжег вечером накануне того дня. Она уходила к подруге, а когда вернулась, увидела около печки какие-то клочки. И много свежей золы.
Морозов, горестно подтверждая ее слова, мерно кивал головой. Она показала нам пустые ящики письменного стола Брянцева. Потом достала фотографию, и я впервые увидел его лицо.
Что скажешь о лице человека?
Приятный
овал, густые светлые волосы, юношеская бородка. Ничего это не объясняет и не определяет. Так и выглядел Брянцев. Но разве это все?..– Возьмите, если вам угодно, на память, - сказала сестра.
– У меня несколько таких карточек. Он в конце прошлого года снимался: я просила, точно чувствовала.
Я неловко сунул фотографию в карман и стал прощаться. Морозов звал меня к себе, я отказался, и, кажется, довольно невежливо. Он посмотрел на меня с удивлением, может быть, и с обидой. Я отговорился делами и избавился от него.
Поезд был только поздно вечером. Побродив по городу, я пошел в гостиницу и взял номер. Лег в постель и вдруг заснул мертвым сном. Проснулся только ночью, на поезд опоздал. Так я прожил в псковской гостинице "Лондон" неделю, почти не выходя из своей комнаты.
Там я впервые понял, что живу вторую жизнь, и все, что со мной происходит, каким-то образом уже раз было. Может быть, не совсем так, немного иначе, но было...
Никонов достал из тумбочки, стоявшей около кровати, потертый черный портфель, вытащил оттуда пачку бумаг и протянул мне одну бумагу, сложенную вчетверо и порванную на сгибах. Я осторожно развернул ее. Это было свидетельство о смерти титулярного советника Коновалова, умершего в Витебске 16 марта 1863 года на 51-м году жизни.
– Вот так-то, - сказал Никонов, отбирая у меня документ.
– Как это к вам попало?
– спросил я.
Он хмыкнул, помолчал и сказал:
– В губернском архиве нашел. Украл.
Потом отправил всю пачку в портфельчик и положил его на место...
– Мне нечем было расплатиться за гостиницу, - продолжал рассказывать Никонов.
– Пришлось телеграфировать сестре, она где-то заняла деньги и прислала. Я уехал.
В Петербурге была весна, опять пасмурно и сыро, ночью - пронизывающе холодно, ветрено. В первый же вечер я где-то напился. Хорошо помню: была именно такая безжалостная ночь. По Обводному плавали разбитые льдины, уже тянулся, шлепая лопастями, буксир. И в этой черной, как деготь, воде, в которой качался отсвет фонаря, было что-то знакомое. Мучительно знакомое.
Никонов замолчал надолго. Я наконец спросил:
– И что же?
– А что?
– отозвался тот.
– Дальше как по проторенной колее. Только за границу не ездил и девиц не пытался увозить. Опускался все ниже и ниже в болоте петербургской журналистики, пока не дошел до дна. Потом вот уехал сюда, служил, женился, овдовел...
Он махнул рукой.
– Но это все одна внешность, - сказал он, опять понизив голос. Больше всего я занимался тем, что... вспоминал. Т у жизнь вспоминал. Иной раз неделю ломал себе голову над каким-нибудь пустяком и радовался, если удавалось вспомнить. Часто это приходило во сне. Но иной раз не давалось до смертной муки. Это и теперь бывает. Особенно страшно, когда я чувствую, что в первой жизни сделал какую-то ошибку. Я хочу избежать ее во второй, но не могу вспомнить суть дела. Это ужасно. И еще. Я ищу е г о записки. Записки были, я это точно помню. Где-то они и теперь есть. Впрочем, теперь уж, пожалуй, все равно. Спите-ка. Вам надо много есть и много спать.
Я проснулся от холода и от стука закрываемого окна. Свет заслоняла огромная спина Прохора. Я бросил взгляд на соседнюю койку, Никонова не было. Я пошевелился, Прохор обернулся и сказал:
– Ушел. Опять ушел, окаянный.
– Куда ушел?
– А кто его знает. Может, просто домой. А может, дома переоделся и в Витебск уехал. Его как тоска одолеет, он в Витебск едет. На могилу на какую-то. А кто там похоронен, не говорит.
Я-то знал, кто там похоронен. Но это же безумие!