Вундеркинд Ержан
Шрифт:
Ержан тянулся на дверном косяке; зная, что баскетболисты растут выше всех, приколотил ржавый обруч к задней стенке и прыгал, вместо музыки, втайне ото всех, забрасывая в обруч то тряпичный комок, то каток верблюжьей шерсти. Ночами он тянулся в постели, представляя, что к утру проснется Дином Ридом. Но рост его остановился.
И это стали замечать другие. Бабка Улбарсын стала кстати и некстати кормить его печенью весенних новорожденных барашков, дед Даулет начал заказывать своему другу Толегену — развозчику хлеба и продуктов — морковку из города. И даже отец Сулу, дядя Шакен, привез со своей вахты отменную гадость — рыбий жир, который давал лишь вонючую отрыжку, но росту Ержана ни первое, ни второе, ни третье не помогло никак!
Он забросил музыку, тем более что и Петко уехал в свою Болгарию,
А однажды его, полуживого от укуса то ли фаланги, а то ли скорпиона, вывез к дому его верный и послушный ишак…
Первого сентября того года Ержан не пошел в школу. Дядя Шакен повез нарядную Сулу одну. Второго сентября две бабки уговорили его заменить Шакена, уехавшего срочно на свою вахту. Ладно, пусть не сидит на уроках, пусть просто проводит Сулу туда и обратно. Хотя дед, как водится, отругал его и строго-настрого наказал, чтобы тот не думал сбежать с уроков. Ержан наотрез отказался садиться на своего ослика рядом с высокой Сулу и побрел вслед за ишачком на каком-то расстоянии. В осенней тихой степи Сулу запела не Дина Рида, а грустную песню Абая, жившего когда-то в этих же степях:
Входит в уши и охватывает рост Звук хороший и сладкий напев. Чувства разные в сердце волнуя. Если полюбишь, люби как я… Мир из мысли растет тайком, Я себя надеждами питаю. Душа моя теперь понимает, Согревая сердцем всю стать…Ержан же ловил лишь болезненные слова о росте и стати…
Он отсидел в тот день все уроки, но за последней партой, в одиночку, не выходя на перемены и притворяясь спящим, когда Сулу подходила к окну. После уроков Ержан опять побрел пешком, правда, теперь впереди осла, не оглядываясь на молчаливую и грустную Айсулу. Сложные чувства обуревали Ержана, ему хотелось то уверений Сулу, что как бы там ни было и что бы с ним ни случилось, она все равно будет любить только его одного и, как обещала с самого детства, выйдет замуж лишь за него. С другой стороны, он понимал, что она уже чуть ли не на полголовы выше, а если это станет продолжаться… Дальше он думать не мог, и это был не привычный страх — настоящий гнев. Он хотел убить себя, убить ее, высоко сидящую на этом дурном и крикливом осле, хотел разнести в пух и прах эту железную дорогу, эту степь, эту землю, это небо…
В таком состоянии духа он отходил в школу еще две-три недели, каждый день готовясь к чему-то неминуемому, в чем он боялся себе признаться, а дети тем временем росли не по дням, а по часам, и его Айсулу на глазах превращалась в настоящую красавицу. И девчата, и мальчишки вертелись вокруг нее, и лишь один Ержан, лицом как серая земля, сидел в углу на переменах, бросив тяжелую голову на парту и исподлобья высматривая то улыбку на ее лице, то ответную радость какого-нибудь Серика или Берика.
«Убить ее! Убить себя!» — стучали мысли в такт сердцу, и он опять плелся после уроков, погруженный в свои тяжелые сомнения, которые никуда и ни к чему, кроме дома, не вели.
Как-то, сказавшись больным, он не пошел в школу, и Айсулу повез на все том же неустанном осле дядя Ержана — Кепек-нагаши. Весь день Ержан поджаривался на огне своих мыслей, а к вечеру вышел из дому, и первое, что он увидел, — это был его родной дядя, дядя Кепек, везущий Айсулу не за собой на осле, но впереди себя, так, что его руки, держащие поводья, обнимали девушку, а она как ни в чем не бывало напевала одну из своих песен, берущих
начало от Дина Рида.Ержан не пошел к ним, а бросился домой и всю ту ночь горел не в выдуманном, а в настоящем жару «акыр замана»…
Бабка Улбарсын повезла его к местной знахарке — Керемет-апке. Та пощупала Ержану пульс, помяла косточки на пальцах и завела его за полог, чтобы одним взмахом руки разделить висящий полог ровно надвое, и вдруг стала, сидя рядом с мальчишкой, взывать то к Тенгри, то к пророку Махамбету, то к его периште — ангелу. Она качалась из стороны в сторону, горячась все больше и больше, потом схватила со стены камчу и стала сначала лупить этой плеткой по своим коленям, а потом по плечам и спине мальчишки, приговаривая при этом: «Жин урды! Жин урды!» — «Бес попутал! Бес попутал!» И когда из ее рта пошла пена, она махнула рукой своей дочери, стоявшей у двери: «Апкельши!» — «Неси!» — и та в мгновение ока вернулась с раскаленной бараньей лопаточной костью, которую Керемет-апке облизала шипящим языком и приложила через одежду к спине мальчишки.
Ержан очень скоро освободился от жара, но не вырос ни на палец…
Он ненавидел свою бабку, верящую во все это допотопное знахарство, а больше всего ее сказку о сопливом и маленьком Гесере, рассказанную ему в самом детстве; он ненавидел ее за то, что целыми днями они с Шолпан-шеше перемывали теперь ему кости, дескать, что за джинн вселился в него, почему он остался карликом…
Услышав это шушуканье, рассердился и отец Айсулу — Шакен-коке и, обругав обеих старух, повез Ержана в город на рентген. Поезд, в котором они ехали, проезжал по той самой степи, где дядя Шакен показывал ему давным-давно мертвый город, по той степи, где располагалось то самое проклятое Мертвое озеро, из-за которого случилось то, что случилось. Но все было покрыто тонким слоем снега, который носил из стороны в сторону степной пронзительный ветер, пока он не собирался сугробами у снегозаградителей, и от этого на душе становилось еще лютей и тревожней.
Они приехали в город — столпотворение людей, машин и домов, доехали в тесноте до какой-то ведомственной поликлиники, где Ержана завели в комнату, попросили раздеться и встать между каких-то железок и, выключив свет, стали щелкать тем аппаратом, который дядя Шакен назвал рентгеном.
После этого они долго ждали в коридоре, пока не вышел тот самый человек в белом халате и белой шапочке и не показал Шакену-коке какие-то черные листки со светлыми пятнами.
«Видите, кости как кости, — говорил он при этом, — совершенно детские, а зон роста уже нет…»
По тому, как дядя Шакен сначала спорил с ним, потом ругался, потом кричал на всех, поминая через слово то Америку, то Советский Союз, Ержан понимал, что и здесь ему не помогут. И тихо ненавидел не только этих белохалатников, но и самого Шакена-коке со всеми его атомами и рентгенами, с его вечной погоней за Америкой…
Настал черед и деду Даулету «растянуть кости» внука. Его способ был народным. Втайне от старух и молодежи он забрал Ержана в степь. Там, обернув его брезентовым железнодорожным плащом, аккуратно связал ему руки арканом, подложив под него войлочный платок, и, привязав другой конец аркана к своему поясу, забрался на коня, чтобы, постепенно ускоряя рысцу, скакать по песчаникам, волоча лежащего на земле врастяжку внука за собой. Глаза и рот Ержана набились мелким песком, этот песок скрежетал на зубах вечером, руки его ныли от узлов аркана, но росту и это не прибавило.
Дед опять по ночам материл свою непутевую дочь, которая молчала в соседней комнате и плакала над засыпающим сыном. А засыпающий сын, сквозь ресницы глядя на свою бедную и немую мать, тихо ненавидел деда и за его матерщину, и за дневные напрасные муки, и за песок, проникший и в пах, и под копчик, и за соль на губах.
Именно тогда даже Кепек — его злейший враг Кепек-нагаши, уступил жиену свою единственную железную кровать. Он привязывал на ночь руки Ержана к раме в головах, а ноги — к противоположной и оставлял его распятым на ночь. И снилось мальчишке, как он летит по степи Гесером на своем коне, и ковыль разметало в стороны под копытами, и небо, как разрезанное, открывается навстречу, а вместо солнца и луны его встречает лицо Айсулу…