Введение в философию
Шрифт:
Но все же рассудок должен иметь некоторое утешение, которое примиряло бы его с тем, что волю определяет не он, а нечто другое, что человек, вместо того чтобы действовать умно, действует мудро (и этого утешения он ждет на своем собственном языке); такое утешение мы и находим в догматической части всех религий; но так как оно не вполне удовлетворяет рассудок, а он в то же время (по велению того, кому он принадлежит и кто может думать, что недостаточность такого утешения происходит лишь вследствие перевода на язык рассудка) в допущении его оказывается необыкновенно сговорчивым, то он и называет это допущение верой. Ясно, насколько безразлична догматическая часть всех религий и насколько она походит на тот кусок, который бросают хищным зверям, чтобы избавиться от их преследования, или на золотые яблоки Аталанты, и как она должна сообразовываться со степенью умственного развития каждого народа, и как поэтому новое направление времени требует новой религии. Но наивысшая сила рассудка, вместе с тем наиболее опытная и развитая, не поддается более укрощению; хищного зверя невозможно уже удержать брошенными ему кусками: тогда его нужно убить; но для рассудка то, что лежит вне его области, не имеет к нему никакого отношения, следовательно, оно — ничто и ничего не может с ним поделать: если рассудок нужно убить, то он должен убить самого себя (Кант называет это: положить самому себе границы). Самоубийство рассудка — это «критика чистого разума», и законченная система критицизма будет истинной и последней философией.
§ 9
Почти
Подобно лошадиному копыту, от которого дьявол не может отделаться, какой бы образ он ни принял, или же подобно вообще кровавому осуждению всякого объекта на смерть и небытие, чем мы проникаемся, когда видим, что каждая секунда существует, лишь поскольку она поглощает предыдущую, что проходит через все классы, обнаруживается, например, в нашем дыхании, которое не что иное, как постоянно задерживаемая смерть, и т. д.
«Что ты хочешь, бедняга, предложить?
Ты же имеешь яства, которые не насыщают, у тебя есть червонное золото, которое беспрестанно, как ртуть, расплывается у тебя в руке, — игра, в которой никогда не выигрываешь.
Покажи мне плоды, которые гниют, прежде чем их срывают, деревья, которые каждый день зеленеют сызнова»
(Гете).
Характер мира был бы фальшивым в том случае, если бы при созерцании вещи истинное познание ее сущности не было законченным и для достижения его надо было искать чего-то вполне отличного от вещи, ее основания. Такое познание, отсылаемое все далее от одной вещи к другой, — только конечное, пригодное лишь для разума, для науки: философское познание довлеет себе и законченно, это — платоновская идея, получаемая через ясное, объективное, наивное созерцание: в нем каждая вещь выдает себя за то, что она есть, высказывает себя до конца и не отсылает от одной вещи к другой, подобно закону основания.
Разве могло бы в противном случае всякое искусство быть тем прекраснее, чем оно объективнее и наивнее? Но тут может возникнуть вопрос: «Зачем же тогда философия? Мир видим мы все, и этим нам дана вся мудрость, и дальше нам нечего искать!» На это должно прежде всего ответить вопросом: что такое вообще заблуждение и истина? — Мир не лжет; в то время как мы его созерцаем (чувствами и рассудком), мы не можем заблуждаться; не лжет нам и наше собственное сознание: наша внутренняя сущность есть то, что она есть: ведь это — мы сами, каким же образом возможно заблуждение?! — Заблуждение возможно лишь для разума, оно встречается лишь в понятиях. Истина — отношение суждения к чему-либо, находящемуся вне его. Мы заблуждаемся, когда соединяем понятия таким образом, что соответствующего этому соединения не существует вне этих понятий, как, например, в суждении «мир и я сам существуют лишь как следствия некоего основания». Материал, из которого должна быть создана философия, это — понятия; они (а следовательно, и способность их, разум) для философа составляют то же, что мрамор для скульптора; философ — художник разума: его деятельность, т.е. его искусство, состоит в том, что весь мир, т.е. все представления, а также то, что находится в нашем внутреннем мире (не как представление, а как сознание), что все это он отражает для разума, соединяет соответствующие всему этому понятия, следовательно — точно повторяет in abstracto мир и сознание. Как только это будет сделано, как только все, что находится в сознании, расчлененное на понятия и вновь соединенное в суждения, будет предложено разуму — появится последняя, неопровержимая, вполне удовлетворяющая система философии, создание искусства, материалом для которого послужили понятия. Вполне объективной, вполне наивной, подобно всякому истинному созданию искусства, будет эта философия. Для создания ее философ, как и всякий художник, будет черпать непосредственно из источника, т.е. мира и сознания, а не станет пытаться соткать ее из понятий, как это делали многие лжефилософы, в особенности же — Фихте, а также, если судить по форме и внешнему виду, и Спиноза. Подобное выведение понятий из понятий полезно в науках, но не в искусствах — следовательно, и не в философии. Всякая объективность — гениальность; лишь гений объективен, и этим объясняется совершенная неспособность большинства людей к созданию философии и убожество почти всех таких попыток. Лжефилософы не в состоянии отрешиться от самих себя, чтобы созерцать мир и сознательно постигать свою внутреннюю сущность: из понятий думают они соткать систему: да будет так. Платон нашел высокую истину: лишь идеи реальны, т.е. вечные формы вещей, данные в созерцании адекватные представители понятий. Вещи во времени и пространстве — преходящие, ничтожные тени: они и законы, по которым они возникают и исчезают, составляют лишь предмет, науки, так же как и чистые понятия и их выведение одно из другого. Предметом же философии, искусства, для которого понятия служат лишь материалом, является только идея; таким образом, идеи всего, что находится в сознании, что является в виде объекта, должен воспринимать философ, подобно Адаму, стоящему перед новым творением, и давать каждой вещи свое название: тогда вечная живая идея низведется у него к мертвым понятиям и застынет
в них, как форма застывает у скульптора в мраморе. Когда он найдет и изобразит идею всего, что существует и живет, тогда для практической философии осуществится отрицание воли к жизни. Ибо тогда станет ясным, что идея бытия во времени есть идея несчастливого состояния, что бытие во времени, мир — это царство случайностей, заблуждений и злобы; что тело — это видимая воля, которая всегда хочет и никогда не может удовлетвориться; что жизнь представляет собою вечно задерживаемое умирание, вечную борьбу со смертью, которая в конце концов должна победить; что страдающее человечество и страдающий животный мир являются идеей жизни во времени; что воля к жизни — истинное проклятие, а добродетель и порок — лишь слабейшая и сильнейшая степень воли к жизни; что глупо страшиться, что смерть может отнять у нас жизнь, ибо воля к жизни, к сожалению, и есть уже жизнь, и если смерть и страдания не уничтожат этой воли к жизни, жизнь сама вечно течет из неисчерпаемого источника, из бесконечного времени, и воля к жизни всегда будет иметь жизнь, а с нею и смерть, этот горький придаток — смерть, которая в сущности одно и то же, что жизнь, ибо только время, ничтожное, служит для них различием и жизнь — не что иное, как отсроченная смерть.§ 10
Моя философия в своей глубокой основе отличается от всех существующих (за исключением, до некоторой степени, платоновской) тем, что она не представляет собою, подобно всем остальным, простого применения закона основания, не следует за ним, точно за путеводной нитью, как это неизбежно во всех науках; поэтому она и должна быть не наукой, а искусством. Она придерживается не того, что должно быть в силу того или другого доказательства, а единственно лишь того, что есть: из хаоса нашего сознания выделяет она, обозначает, называет каждый отдельный факт — подобно скульптору, высекающему определенные формы из огромной, бесформенной мраморной глыбы; поэтому моя философия необходимым образом будет все время отделять и разъединять, ибо она не хочет создавать ничего нового, а стремится лишь научить разбираться в данном; поэтому ее можно назвать критицизмом в первоначальном смысле этого слова.
§ 11
Если кто-либо при созерцании забывает самого себя, знает лишь, что здесь кто-то созерцает, но не знает, кто он, т.е. знает о себе, лишь поскольку знает об объектах, то этим он возвышает себя до чистого субъекта познания и перестает быть (всегда ограниченным, обособленным) субъектом воли.
Далее, тем, что он ничего не знает о моменте времени, в котором находятся сообща и он сам, и объект, он возвышает объект до платоновской идеи. Этим он освобождает себя от последнего и самого цепкого вида закона основания (времени).
Ибо, во-первых, самое созерцание невозможно, пока человек занят объектами разума: он тогда имеет дело лишь с понятиями и в них с законом основания познания, с его вечным отчего.
Во-вторых, пока кто-нибудь при помощи разума заставляет свой рассудок следовать закону причинности и отыскивать причины именно данной формы бытия наблюдаемых объектов, он не созерцает: он думает, его мучает почему.
Субъект воли, как было сказано выше, необходимо подчинен своим мотивам. Это в-третьих.
В-четвертых, для того чтобы появилась Платонова идея объекта, необходимо забыть закон основания во времени, когда.
Следовательно, созерцаемый объект должен быть как бы вырван из мирового потока и вполне изолирован.
И тогда мы вполне освободимся от отчего, почему и когда, т.е. от всего, чего требует закон основания, и будем иметь лишь чистое как, то, что никоим образом не подчинено закону достаточного основания: именно, Платонову идею, адекватного представителя понятия [20] . Это — воистину сущее мира, мир, о котором должно решить, хотим ли мы его или нет, с полной возможностью выполнения своей воли: ибо смерть также принадлежит лишь миру. Это — то, что представляет собою и всякая хорошая картина: она тоже ничего не знает ни о каких почему, отчего, когда.
Чистое познание по отношению к субъекту — свобода от воли; по отношению к объекту — свобода от закона основания.
Науки представляют собой рассмотрение вещей согласно четырем видам закона основания, из которых ведь всегда преобладает в каждой науке какой-нибудь один: объектом наук, следовательно, и является «почему, отчего, когда, где» и т.д. — То же, что остается, если отнять это у вещей, и есть Платонова идея, предмет всякого искусства. Таким образом, всякий объект есть, с одной стороны, объект науки, с другой — объект искусства, и оба не нарушают друг друга. Так как я выяснил, что истинная философия имеет дело только с идеями, то мы и здесь находим доказательство того, что она — искусство, а не наука. Блаженство созерцания, с одной стороны, вытекает из перечисленных выше условий и состоит, следовательно, в том, что, освобожденные от мук воли, мы становимся чистым субъектом познания и празднуем субботу, освобождающую от каторжной работы воли; с другой стороны, оно вытекает из познания истинной сущности мира, т.е. идеи.
§ 12
Наше временное существование дано нам в виде материи, имеющей форму; форма эта преходяща, в противоположность материи, которая пребывает и не подвержена уничтожению. И это явление не лживо, характер мира — правдивость.
Наше временное существование — это преходящая форма материи. Лишь превращенный в idee fixe догматизм может при помощи salto mortale стремиться наделить существование индивидуума вечностью. Но субъект, как познающий, ясно отделен от всякого объекта и поэтому свободен от времени и от гибели. Таким образом, бесконечная длительность материи является зеркалом вечности (т.е. вневременности) субъекта.
Поэтому Платонова идея есть кантовская вещь в себе, [21] т.е. она свободна от времени и пространства и благодаря этому — от множественности, изменчивости, начала и конца. Лишь она одна есть , или вещь в себе. Но она представляет собою только форму, лишенную не только материи, но и всякого повторения посредством времени и пространства, о которых она ничего не знает.
Какая противоположность! С одной стороны, мы находим материю реальной, непреходящей, действительно сущей, бесконечной: форму, наоборот, — тленной, уничтожаемой, ничтожною. С другой стороны, лишь форма есть нечто реальное, свободное от времени и пространства, которые представляют собою только способ ее проявления, подобно тому как материя — ее видимость. Форма бесконечна, непреходяща, потому что она лежит вне времени; материя непреходяща потому, что она находится в бесконечном времени (которое ничего не может с нею поделать).
Учение Платона, что действительно существуют не чувственно воспринимаемые вещи, а лишь идеи, вечные формы, представляет собою иначе выраженное учение Канта, что время и пространство не присущи вещам в себе, а являются лишь формами моего восприятия. Ибо только благодаря времени и пространству единая идея распадается на многие обособленные индивидуумы. Тождество этих обоих знаменитейших парадоксов обоих великих философов еще никогда не было замечено: вот доказательство, что со времени выступления Канта ни он, ни Платон, в сущности, никем не были поняты. Но оба парадокса именно потому, что, выражая совершенно одно и то же, они, однако, звучат так различно, представляют собою наилучший комментарий друг для друга.
Тождество этих обоих великих и темных учений представляет собою бесконечно плодотворную мысль, которая должна стать одной из главных опор моей философии.